Транскрипции программы Один с сайта «Эхо Москвы». 2016 Январь-Июнь — страница 213 из 237

«Блок говорил, что России суждено стать новой, лучшей Америкой. Согласны ли вы с мнением поэта, или это патриотический угар? Не потеряла ли Россия этот шанс, вступив на путь коммунизма?»

Имеется в виду слабое, на мой взгляд, стихотворение Блока «Новая Америка» — с избыточными повторами, с такой водянистостью и с таким странным выводом финальным: «Так над степью пустой загорелась мне Америки новой звезда». Там, понимаете, сама лексика, где воет руда, где пустая степь — она, в общем, не радостна, не празднична, ничего там хорошего из этой новой Америки не выйдет. Это умозрение блоковское.

Блок вообще относительно судьбы России впадал иногда в совершенно дурновкусную гигантоманию: то она представлялась ему новой, лучшей Америкой, то какой-то усовершенствованной Евразией. И вот «скифы мы», «мы перед Европою пригожей раскинемся», «мы обернёмся к вам своею азиатской рожей». И целое движение евразийства, скифства из этого выросло. Геополитические, простите за выражение, концепции Блока поражают наивностью и именно какой-то гигантоманией, на мой взгляд, совершенно неуместной. Блок вообще же не теоретик. Но как было сказано про Петра Ильича Чайковского: «Пётр Ильич Чайковский дорог нам не только этим».

«Во всех фильмах Тарковского есть загадки, особенно загадочны сны — например, в «Зеркале». В литературе этот приём часто используется. У вас есть мнение на этот счёт, и были ли в вашей жизни значимые сны?»

Я успел задать этот вопрос, прочитать его, а отвечать на него подробно, видимо, буду уже после трёхминутной паузы.

РЕКЛАМА

Д. Быков― Продолжаем разговор. Дмитрий Быков. Тут у меня прискакало мне письмо: «Что-то вы сегодня больно мирный».

Ну хорошо, ребята, я могу вам устроить не мир. Ну, почему мирный — это легко понять. Я сижу в отеле «Гельвеция» в Петербурге. Это, наверное, самое уютное место, из которого я когда-либо вещал. Белая ночь у меня за окном золотится. Ну что тут хотеть? Конечно, я мирный. Подождите, приеду в Москву — и флюиды ненависти пронизают мою кровь.

Так вот, Наташа, отвечаю на ваш вопрос про сны. Они играют в литературном произведении роль двоякую, ну как и в нашей жизни, собственно. Иногда сон — это дуновение какого-то ветерка из потусторонности. Такую роль играют кошмары во снах, именно в циклах снов, у Тургенева, «Senilia», вот эти «Стихотворения в прозе», где несколько снов приведено. Один из них — «Порог», другой — «Насекомое», «Могила». У него много хороших снов, таких страшненьких. «Насекомое», конечно, самое страшное из них.

У Достоевского сны до известной степени выполняют ту же миссию, как бы иллюстрируя слова Тютчева: «И бездна нам обнажена своими страхами и снами»; или там уж совсем шекспировское: «И сном окружена вся наша маленькая жизнь». То есть ощущение бездны, подсвечивающей и окружающей какими-то багровыми сполохами обычную жизнь.

В этом смысле, наверное, самый страшный сон в русской литературе, который я знаю, — это всё-таки сон в «Кларе Милич» (про «Клару Милич» тут отдельный вопрос, сейчас про неё поговорим) у Тургенева. Вот сон про обезьянку в «Кларе Милич» — это ад. Да, такой сон, действительно, приснится — поседеешь.

Вторая группа снов. Тоже у Достоевского они встречаются. Например, если сон первого порядка, сон из бездны — это кошмар Ипполита про насекомое в «Идиоте», то есть ещё сон, проясняющий действия, более рациональный; сон, который как бы вытаскивает на поверхность смысл происходящего. Это сон о лошади в «Преступлении и наказании» — украденный, конечно, из некрасовского годом ранее написанного стихотворения «О погоде».

И самый наглядный пример такого сна, наверное лучший сон в советской литературе, — это сон о лечебнице для душевнобольных в повести Трифонова «Другая жизнь». Вообще вот это страшное ощущение другой жизни и того, что ты живёшь, а жизнь стала другая, переродилась, — это у Трифонова дано, конечно, с потрясающей силой, в этом и смысл повести. И наверное, лучшее, что там есть — это сон главной героини, которая в этом сне едет (как бывали такие, знаете, грибные выезды) за город со своим учреждением. И она там с дочкой заблудилась в лесу. И вдруг видит дом за зелёной оградой. Я вам не буду пересказывать этот сон, найдите его в «Другой жизни», но он очень страшный и один из самых таких лучших снов, показывающий, как заблудился человек в жизни.

Интересные, кстати, сны пересказанные Толстого и Горького в очерке мемуарном Горького о Толстом. Он там рассказывает два своих страшных сна. В одном комета летит и звезды лопаются, а в другом идут валенки — пустые валенки по серой дороге. «Комета у вас литературная, — говорит Толстой, а вот валенки — хорошо». Это действительно страшно.

«Пара слов о вашем отношении к Джону Кеннеди Тулу и его «Сговору остолопов».

Я говорил о нём, уже был вопрос. Понимаете, мне вообще горько о нём говорить, потому что судьба этого человека трагическая, покончил он с собой, насколько я помню, не дождавшись славы, не напечатав этот роман. Но вот «Заговор остолопов» — грех сказать, если б я был редактором, я бы его тоже не напечатал. Мне кажется, что эта книга с тяжеловесным и многословным юмором. И чудаковатый её герой (который, казалось бы, должен мне быть симпатичен, потому что он, во-первых, нонконформист, а во-вторых — толстый) как-то не вызывает у меня большой любви и симпатии.

Джон Кеннеди Тул — это был очень хороший человек. Вот я это чувствую, что он был очень хороший человек, какая-то первая неудавшаяся проба к Дэвиду Фостеру Уоллесу. Такое часто бывает, когда человек раньше времени появился в несовершенном варианте. И прекрасные есть куски в этом романе, но в целом он мне показался безбожно затянутым.

«Посоветуйте книги о литературной жизни разных эпох — наподобие «Травы забвения» и «Алмазного венца».

В первую очередь, конечно, мемуары Панаевой. Мемуары и переписку Суворина. Наверное, мемуарные очерки Горького при всей их субъективности, но очерк об Андрееве гениальный; очерк о Толстом — очень высокого класса; очерк о Короленко хороший. Ну и бунинские очерки литературной жизни, недавно объединённые издательством «ПРОЗАиК» в книгу «Гегель, фрак, метель». Это пристрастные тексты, но очень живые и убедительные. Ну, Вересаева неплохие мемуары.

Понимаете, трудно сказать даже… Вот если вы регулярно будете читать, скажем, выпуски трудов Одесского литературного музея, то там попадаются поразительные мемуары, вот о жизни литературной Одессы 1910–1920-х годов. Помню, что переписка Бандарина (писателя, казалось бы, очень второразрядного, но хорошего) и его воспоминания — вот она меня потрясла просто, потрясла гораздо больше, чем «Алмазный мой венец». У Гехта остались интересные… Но правда, бандаринские письма — тут просто слеза меня прошибла.

«Как вам кажется, в чем причина появления неоязычества, и почему популярным для его адептов является либо древнеславянское язычество, пантеон которого даже не вполне ясен, либо древнегерманское, о котором известно несколько больше? Что-то я не слышал о последователях язычества античного или, к примеру, древнеегипетского, хотя о них как раз известно довольно много».

Хороший вопрос. Дело в том, что и древнеславянское язычество, каким его рисуют адепты вроде Иванова в «Руси изначальной», и древнегерманское язычество, каким его рисуют создатели «Песни о Нибелунгах» (и Вагнер, конечно), — это именно апофеоз дикости, грубости. Вот этим людям очень симпатична грубость, им это кажется чем-то пассионарным. А вот как, помните, правильно совершенно писал Герцен: когда мы рассматриваем античное искусство, мы видим себя как бы в здоровой детской, в детской здорового и хорошего ребёнка.

Когда мы читаем мифологию других стран (индийскую, например), то перед нами проносятся какие-то жуткие картины, абсолютно алогичные. Исландские ли это саги, индийские — в общем, всякое язычество выглядит каким-то пугающе алогичным и очень зверским. А вот когда мы рассматриваем Грецию, то это как бы детство христианства, вообще детство мира. И поэтому, конечно, адептов Древнего Египта или Древней Греции гораздо меньше — и именно потому, что об античности египетской, греческой, шумерской даже, известно больше, чем о викингах или праславянах. Праславян принято в плохой литературе изображать косматыми, жестокими — что-то такое среднее между воином и волхвом, что-то жреческое, мистическое, очень иррациональное и совсем антикультурное. Вот поэтому и возникают эти культы.

«Читали ли вы книгу «Пострусские» Дмитрия Алтуфьева? — увы, нет. — Периодически задают вопросы про Гурджиева. Всем рекомендую прочитать, что о нём написал Шульгин в «Речи о разном». На мой взгляд, это два самых загадочных человека начала XX века».

Помилуйте, ну что же загадочного в Гурджиеве? И что загадочного в Шульгине? Оба очень обаятельные люди. Но оба — к сожалению, всё-таки это тип скорее авантюриста, нежели мыслителя. Гурджиев — это опять-таки обаятельный, прелестный, жуликоватый, опасный, но совершенно не глубокий и не интеллектуальный человек. Почитайте «Записки Вельзевула своему внуку» (они, правда, надиктованы, наговорены) или его «Воспоминания о встречах с интересными людьми» в его странствиях. Он пожил, постранствовал, повидал людей, и всё обаяние Востока в нём. Он такой немножко Бендер. Почитайте его советы дочери. Это замечательное умение пустить пыль в глаза.

И Шульгин — в общем, фигура авантюристического склада. У него были, конечно, глубокие монархические убеждения, но в общем Шульгин по складу души своей, как ни печально это говорить, фельетонист, и довольно поверхностный. И, например, его книга «Дни» — это поражает именно журналистской хлёсткостью. Он очень мало понимал в России. Да я думаю, что, кстати, и большинство людей евразийской ориентации (а он в конце концов эволюционировал именно в этом направлении) очень плохо понимали, что такое по-настоящему монархия, и что такое происходит в России, и кто такой Сталин. Так что и Шульгин — при всех моих симпатиях к нему, особенно к его прелестной откровенной книжке «Что нам в них не нравится…» — не такой он был умный, как кажется.