«Можете ли назвать несколько шедевров детской мультипликации — как отечественной, так и зарубежной?»
А у меня очень тривиальные вкусы в этом смысле. Я очень люблю советскую мультипликацию. Помню, как мне Друян — классический оператор, главный оператор всех этих фильмов — уже тогда 93-летний говорил: «А мне прислал благодарность Папа Римский. Прислал он мне благодарность за то, что мы делали истинно христианские мультфильмы». Да, мне нравятся очень советские мультфильмы — ну, рисованные, конечно, прежде всего. Но и кукольные были недурны. Какую-нибудь «Варежку» вспомнишь — и плачешь.
Что касается остальных. Конечно, Миядзаки — это очень высокий класс. Хотя моя любимая картина — это «Тоторо». И главный герой на меня очень похож, и я этих Тоторо скупал одно время, где только мог. Ну и мне нравится, конечно, Дисней, что ж тут спорить-то, кто ж говорит. Не весь опять же, но «Бэмби» меня доводил до слёз в своё время.
«Как, на ваш взгляд, повлияла ли вынужденная европейская эмиграция русских художников, поэтов, на уровень их таланта, вообще на их потенциал? Если повлияла, то усилила или ослабила? В поэме «Версия» вы остроумно и неожиданно ставите под сомнение саму возможность расцвета таланта Набокова, если бы он не получил зарубку на сердце от расставания с Родиной. Но с другой стороны, в ситуации эмиграции на начальном этапе — неизбежный психологический дискомфорт, неустроенность, отсутствие читателей. Есть ли здесь общие закономерности?»
Надя, есть, конечно. Набоков бы не сформировался потому, что тема изгнания для него главная. Или даже я бы сказал: тема хорошего поведения в изгнании. Это заставило его всю человеческую участь, человеческую судьбу трактовать как изгнание, шире — как изгнание из рая (из рая детства, из рая прошлой жизни). Поэтому Набоков вне изгнания не сформировался бы, мне кажется.
Что касается остальных. Видите, тут всё зависит от того, куда происходит изгнание. Масштаб территории страшно влияет на масштаб писателя. Отъезд в Америку для Рахманинова, для Алданова был, в общем, равной заменой, потому что Америка и Россия симметричны. Набоков, тоже оказавшийся там в конце концов. Мне кажется, что переезд во Францию, особенно в стремительно мельчавшую Францию предвоенную, он вёл, конечно, к истощению.
Мне трудно привести примеры писателей, которые бы в эмиграции писали лучше. Единственный случай, может быть, Бунин, но и то «Тёмные аллеи», на мой взгляд, несколько проигрывают во многих отношениях, хотя бы в смысле разнообразия и пестроты они несколько проигрывают его ранней прозе. Другое дело, что они лаконичнее, сильнее и лучше написаны. Это более модернистская проза, более трагическая. Бунин во Франции расцвёл. А так — ни Андреев (правда, Андреев в эмиграции пробыл всего два года, и это фактически не было эмиграцией), ни Куприн, ни Замятин, ничего такого.
У Горького произошёл неожиданный взлёт — рассказы 1922–1924 годов и, может быть, «Заметки из дневника. Воспоминания» (лучшая его книга, по-моему). Знаете, в чём штука? Горький — это случай уникальный. Почему у Горького стала литература лучше после отъезда? Он в России вынужден был носить слишком много масок, а уехав из России, он от этих вынужденностей избавился. Он наконец сказал то, что он думал о народе, то, что он думал о человечестве, о России в целом.
Он всё время… Помните, в рассказе «О тараканах» он иронически о себе говорит: «Я хочу быть похороненным в приличном гробе. Я забочусь о репутации, о том, что обо мне подумают». Уехав, он на какое-то время перестал думать, что о нём подумают, он освободился. И вот под действием этой новой свободы написаны были — и написаны лучше гораздо, чем в России — три его вещи: «Дело Артамоновых», рассказы 1922–1924-го и «Заметки из дневника». Мне кажется, что вот поздний Горький, который сбросил с себя Россию, сбросил как маску, он записал с полной силой. Потому что Горький — ведь по большому счёту писатель совсем не из русской традиции. Он писатель, отрицающий эту традицию. Вот Чехов ещё русский, а Горький — уже не русский. Это Горький откуда-то из другого места. Вот о нём очень точно сказал Толстой: «Он ходит, смотрит и всё докладывает какому-то своему неведомому богу, и бог у него урод». Вот это страшные слова, но точные. Поэтому Горькому, в общем, эмиграция пошла на пользу.
«Стал разочаровываться в фигуре своего учителя литературы в школе. Раньше его мнение казалось наиболее авторитетным. Случайно наталкиваюсь на источник тех мыслей, которые он открывал нам на занятиях, и нахожу, что на самом деле эти источники серьёзнее и интереснее, и приводимые им цитаты были неточными или неверными. Стоит ли для себя сохранять авторитет учителя? Крайне тяжело расставаться с таким образом. Полина, студентка журфака».
Поля, друг милый, когда вы оказались на журфаке, где вообще чрезвычайно сильная кафедра литературы — Богомолов, патриарх наших штудий о Серебряном веке, Эдельштейн, ну там много замечательных людей, — естественно, что ваши школьные учителя поблёкли в ваших глазах. Но вы их не презирайте. Потому, во-первых, что их работа труднее. Потому, во-вторых, что быть школьным учителем и не деградировать при этом крайне трудно — именно в силу конвейерного характера этой работы. И в-третьих… Понимаете ли, есть евангельская цитата: «Даже и усовершенствовавшись, никто не будет выше учителя, а в лучшем случае будет как учитель его». Мы не можем перерасти своих учителей. Дорасти до них можем, но снисходительно на них смотреть мы не можем.
Я про многих своих учителей могу сказать, что в чём-то я, наверное, пошёл дальше них. Но я не стал выше них, потому что в то время они демонстрировали максимум. Ну и потом, меня вообще как-то господь наделил такими учителями, которые сами очень бурно растут, очень интенсивно развиваются. Вот я упоминал уже Лилиану Комарову, которая и в свои почти 90 продолжает интенсивно совершенствоваться в профессии; и Льва Мочалова, которому 88 лет мы только что в Питере здесь отметили — человек, который продолжает напряжённейшим образом эволюционировать. И когда я навестил его в больнице, он вместо того, чтобы распространяться о своих хворях, говорил о Гегеле. Вот так надо, понимаете? Надо вот так.
«Вы говорили, что роман «Лавр» вам нравится без приставки «очень». Те вещи, о которых говорит Водолазкин, вам кажутся очевидными, или вам не нравится то, как книга написана?»
Ну, шока нет эстетического, понимаете. Ну, она хорошая книга, но она не открыла мне ничего того, что я бы до этого не знал или не догадывался. Она очень интересно построена, она местами очень остроумна, но вот шока я не испытал.
Я тут недавно, кстати, перечитывал прозу Валерия Попова, который мне всегда представлялся очень крупным автором, — и тоже меня что-то разочаровало. Но от каких-то вещей я всё равно вздрагиваю. Вот я перечёл сборник «Любовь тигра», который прошёл почти незамеченным в разгар перестройки. И какие-то вещи там до сих пор как током ударяют — ну, рассказ «Божья помощь», например. Он такой простой, но просто до слёз. Кстати, если меня Попов сейчас слышит, я ему из Петербурга в Петербург передаю привет. Вот в нём есть те «кванты истины», как это называли Вайль и Генис, кванты точности, которые пробивают, пронзают. Даже мою читательскую броню, довольно толстую, они пробивают. Я не исключаю, что в следующих романах Водолазкина этих «квантов точности» будет гораздо больше.
«Прошу рассказать про Дилана Томаса». Давайте в следующий раз.
«Просьба порассуждать о феномене фейкерства. Вы говорите о добродетелях сноба, о том, что мы на самом деле те, кем хотим казаться. Утратил ли безвозвратно время тот, кто, предпочитая показаться клоуном, теперь действительно ощущает себя клоуном?»
Нет, я продолжаю верить, сообразно фильму «Генерал делла Ровере», одному из любимых моих фильмов, что человек есть то, что он о себе думает. Человек рано или поздно становится тем, кем он притворяется. Было замечательное стихотворение, кажется, у Ваншенкина, «Трус притворился храбрым на войне»… Или у Винокурова? Нет, у Ваншенкина, по-моему. Сейчас уточню. Вот я — за такое притворство. И когда мы притворяемся хорошими, мы становимся хорошими. Кстати, и обратное верно: когда мы притворяемся плохими, мы стремительно становимся плохими. Достаточно посмотреть на эволюцию советских и постсоветских телепропагандистов.
«Как вы относитесь к творчеству Айрис Мёрдок? Прочитал «Чёрного принца», он произвёл сильное впечатление. Что вы думаете об этом романе? Можно ли его удачно экранизировать? Спасибо вам большое».
Понимаете, я к Айрис Мёрдок вообще отношусь довольно скептически, потому что английский интеллектуальный роман 70–80-х годов мне кажется во многом искусственным, умозрительным, усложнённым. Это, увы, касается даже Фаулза, у которого я очень люблю «Коллекционера», меньше люблю «Волхва», совсем не люблю «Дэниэла Мартина». Проза Айрис Мёрдок мне кажется во многом надуманной, переутончённой, многословной. Но «Чёрного принца» я выделяю, потому что это такое жёсткое, горько-ироническое произведение. Девочка эта там отвратительная, тоже постоянно собой любующаяся. Он умирает от любви к ней — а она любуется собой. Вообще же мой любимый английский прозаик — Дафна дю Морье. Вот кто действительно писал тонкую, глубокую, интеллектуальную прозу.
А мы услышимся после новостей.
НОВОСТИ
Д. Быков― Ну вот, после такой затянувшейся музыкальной паузы (совершенно непонятно, зачем нужной) мы с вами продолжаем разговор в программе «Один». Начинаю читать письма из почты.
Вот Саша меня спрашивает, желая, видимо, проверить на знание некоторых элементарных фактов из истории литературы: «Пушкин как минимум трижды использовал сюжет, когда неживое оживает и убивает живое: в «Медном всаднике» — памятник Петру; в «Каменном госте» — статуя командора… Назовите третье произведение. Вы его знаете».
Ну как же мне, голубчик, не знать? Ведь у меня на этой статье Якобсона — «Образ оживающей статуи у Пушкина» — построена целая глава в «Маяковском». Естественно, третье — это «Золотой петушок». Все три вещи построены по единой фабульной схеме, по инварианту, который выявил Якобсон.