Транскрипции программы Один с сайта «Эхо Москвы». 2016 Январь-Июнь — страница 34 из 237

Мне кажется, что действительно запорожцы там для самого Гоголя недостаточно привлекательные. В известной степени он насилует себя — он делает усилия для того, чтобы всю эту грубость и брутальность воспеть. Маменькин сынок Гоголь — человек абсолютно не склонный ни к боевым искусствам, ни алкоголю — просто пытается полюбить этих кентавров, этих гигантов. А это немножко бабелевская вещь. Знаете, она по духу немножко похожа на «Конармию». Бабель думал, что воспевает конармейцев, а Будённый почему-то возмутился и рецензию назвал «Бабизм Бабеля». Я думаю, что Тарасу Бульбе тоже не понравился бы «Тарас Бульба». Кстати говоря, Гоголь и Бабель созвучны во многом. Действительно получилась такая реинкарнация. Интересная была бы мысль — сопоставить «Закат» и «Марию», как «Ревизора» и «Женитьбу». Интересно было бы сопоставить ненаписанные «Мёртвые души» — «Великую Криницу». Конечно, Гоголь по-бабелевски или Бабель по-гоголевски — они пытаются полюбить Сечь, эту вольницу. «Тарас Бульба», в котором кровавые убийства следуют одно за другим, — это такая же романтизация насилия, как и «Конармия»; это в обоих случаях попытка интеллигента влюбиться в зверство. Но, конечно, вы правы, эта попытка даётся с большим трудом.

«Как вы относитесь к творчеству Анатолия Приставкина?»

«Ночевала тучка золотая» — замечательная повесть. «Кукушата» неплохо написаны. Больше всего мне нравился его роман «Долина смертной тени». Это документальная книга о работе в Комиссии по помилованию, она на очень сильном материале написана. И вообще он молодец.

«Заметил, что у Маклина (как и у «Стража») до сих пор нет страницы в англоязычной Википедии. Чем это объясняется? Неужели он малоизвестный писатель?»

Дорогой radostnov, тут для меня тоже есть некий парадокс. Я ведь Маклина знаю, даже лично. Я его видел, когда он приезжал в Киев десять лет назад открывать там бутик виски. И я с ним встретился в Эдинбурге, я ему позвонил. Нашли мне его телефон в Эдинбурге друзья, и я ему позвонил и сказал: «Я тот сумасшедший читатель, который бегал вокруг вас в Киеве с криком: «Вы гений! Вы гений!». И мне кажется, я очень сильно его напугал, потому что он-то приехал со своей книгой о виски. И он гораздо более известен как историк и теоретик виски («Liquid History» — «Жидкая история). Не то чтобы он неизвестен, но он многими не воспринимаем как романист. Почему? Ответ у меня есть.

Потому что «Страж» — это великая книга, это книга исключительно высокого класса. Прав Стивен Кинг, говоря, что это, наверное, лучший триллер, написанный… Ну, он не может сказать «после меня» или «при мне», но он написанный одновременно с ним, это понятно. Конечно, Кинг — это величайший автор. Но Маклин в своих текстах — таких, как «Молчание», совершенно виртуозно построенное, или как «Домой до темноты», или «Волчьи дети» (великолепное исследование о детях Маугли, пойманных волками), или «Остров на грани» (такое краеведческое, замечательно увлекательное повествование), — он гений увлекательной прозы. Но просто очень хорошая литература — символичная, с гениально подобранными лейтмотивами — не всеми воспринимается. Спросите, многие ли читали роман Маклина «Страж». Не многие. Путают его даже с Алистером, хотя он Чарльз. А Алистер, конечно, писатель гораздо меньшего класса. Зато нам какое огромное удовольствие. Мы друг друга мгновенно опознаём, потому что мы, которые любим Маклина, — ценители прекрасного.

Вернёмся через три минуты.

РЕКЛАМА

Д.Быков― Продолжаем передачу «Один».

«Что вы можете сказать о теодицеи?»

Всё, что я могу сказать о теодицеи, я попытаюсь сказать в воскресенье в лекции о Блаженном Августине. У меня будет лекция на Никитской, 47, «Августин — Божий человек». Я попытаюсь рассмотреть Августина именно как писателя. Вообще в число моих пяти любимых книг всегда входила «Исповедь» — и не потому, что Гуссерль называет её главной книгой, которую надо читать всем, кто думает о природе времени. Нет, «Исповедь» правильно готовит человека к принятию христианства, как бы размягчает душу — она может после этого вместить. Теодицея — это чрезвычайно сложная концепция; богооправдание, как Бог терпит зло. Очень трудно к этому прийти.

Однажды один хороший поп (кстати, физик в прошлом и замечательный боксёр, успешно отмахавшийся от нескольких напавших на него сектантов; огромный мужик, косая сажень в плечах) пришёл ко мне когда-то в «Собеседник» с замечательной бутылкой перцовки. Я говорю: «Петя, а неужели тебе Господь не запрещает?» — на что он мощно ответил: «И поощряет!» Петя этот чрезвычайно мне нравился тем, что на вечный вопрос «А как же Господь терпит зло?» он простодушно отвечал: «А ты на что? А мы на что?» Мы действительно скорее такие пальцы на его руке. Как же это — Господь терпит зло? Почему вы об этом спрашиваете его? Вы себя об этом спрашивайте. Он вас сделал для того, чтобы с ним бороться, а вы почему негодуете? Это ваши же проблемы.

Давайте я прочту. У меня был старый стишок на эту тему. Грех себя читать, но я прочту, потому что ничего лучшего я на эту тему всё равно не скажу. Если у вас останутся вопросы — пожалуйста, приходите в Еврейский культурный центр. Он даёт нам по-прежнему прекрасную площадку. Не знаю, проданы ли там билеты. Ну, скажете волшебное слово «один» — и как-нибудь я проведу, особенно если вы будете один. А если не один — тем более. Никитская, 47. Это будет в семь. Приходите, попробуем. А пока я вам прочту стишок, насколько могу. Там эпиграф из Веллера:

На,— сказал генерал, снимая «Командирские». — Хочешь — носи, хочешь — пропей.

Не всемощный, в силе и славе, творец миров,

Что избрал евреев и сам еврей,

Не глухой к раскаяньям пастырь своих коров,

Кучевых и перистых,— а скорей

Полевой командир, небрит или бородат,

Перевязан наспех и полусед.

Мне приятно думать, что я не раб его, а солдат.

Может быть, сержант, почему бы нет.

О, не тот, что нашими трупами путь мостит

И в окоп, естественно, ни ногой,

Держиморда, фанат муштры, позабывший стыд

И врага не видевший, — а другой,

Командир, давно понимающий всю тщету

Гекатомб, но сражающийся вотще,

У которого и больные все на счёту,

Потому что много ли нас вообще?

Я не вижу его верховным, как ни крути.

Генеральный штаб не настолько прост.

Полагаю, над ним не менее десяти

Командиров, от чьих генеральских звёзд

Тяжелеет небо, глядящее на Москву

Как на свой испытательный полигон.

До победы нашей я точно не доживу —

И боюсь сказать, доживёт ли он.

Вот тебе и ответ, как он терпит язвы земли,

Не спасает детей, не мстит палачу.

Авиации нет, снаряды не подвезли,

А про связь и снабжение я молчу.

Наши танки быстры, поём, и крепка броня,

Отче наш, который на небесех!

В общем, чудо и то, что с бойцами вроде меня

Потеряли ещё не всё и не всех.

Всемогущий?— о нет. Орудья — на смех врагу.

Спим в окопах — в окрестностях нет жилья.

Всемогущий может не больше, чем я могу.

«Где он был?» — Да, собственно, где и я.

Позабыл сказать: поощрений опять же нет.

Ни чинов, ни медалей он не даёт.

Иногда подарит — кому огниво, кому кисет.

Например, мне достались часы «Полёт».

А чего, хорошая вещь, обижаться грех.

Двадцать пять камней, музыкальный звон.

Оттого я и чувствую время острее всех —

Иногда, похоже, острей, чем он.

Незаметные в шуме, слышные в тишине,

Отбивают в полночь и будят в шесть,

Днём и ночью напоминая мне:

Времени мало, но время есть.

Я люблю этот стих, хотя сейчас я его прочёл и, как Светлов в известном анекдоте, понял, что стихотворение затянуто. Оно действительно многословно. Я раньше писал довольно длинно, новые стихи гораздо короче (хотя, может быть, не лучше). Но мне этот стишок нравится, потому что он снимает больную для меня проблему.

«Как вы оцениваете творчество Бориса Зайцева? Его привыкли ставить в один ряд со Шмелёвым и не выше. Справедливо ли это?»

Видите ли, я и Шмелёва, грех сказать, ставлю не очень высоко — в такой крепкий ряд, — потому что он не показывает, а рассказывает. И ужасно меня раздражают в «Лете Господнем» все эти уменьшительно-ласкательные суффиксы. Лучшее, что он написал, — это, конечно, «Солнце мёртвых». Я помню, как мне на журфаке наш преподаватель в 1986 году, когда я начал на экзаменах ругать «Богомолье» или «Лето Господне», говоря, что это сусальная проза, что там слишком много умилений и слишком мало пластики (хотя это очень трогательные книги), он мне сказал: «А вы читали «Солнце мёртвых»?» Я говорю: «Нет». — «Ну, зайдите, я вам дам». Я тогда его в каком-то ещё французском издании прочёл — и на меня очень сильно эта книга подействовала, невзирая на её совершенно откровенный антисемитизм, бог с ним. Можно понять состояние Шмелёва, который потерял сына. Но это вообще сильная книга.

Что касается Зайцева, то мне кажется, что кроме хорошей биографии Тургенева, он по большому счёту ничего хорошего не написал. Его «Старая Москва» умилительна, но тоже блекловата. Мне кажется, что если бы Зайцев прожил не так долго, если бы не его девяносто с лишним лет праведнической жизни, если бы не то, что он дожил до переписки с Олегом Михайловым, до фактического возвращения его текстов на Родину (в начале 70-х он уже легально упоминался), мне кажется, что сам по себе он и не заслуживал бы большого читательского внимания. Мне кажется, что это литература тоже такого прочного третьего ряда, совершенно не сравнимая с Буниным. И меня немножко коробит постоянное кроткое старческое умиление, которым дышит эта проза. Это мне кажется тепловатым чаем. Конечно, на меня это не действует совсем. Хотя я понимаю, что Борис Зайцев был, наверное, очень хороший человек, ну очень хороший. Правильно сказал когда-то Чехов о Короленко: «Если бы он хоть раз жене изменил, совсем другой был бы писатель».