Транскрипции программы Один с сайта «Эхо Москвы». 2016 Январь-Июнь — страница 50 из 237

О, тяготы блаженной искушенье,

соблазн неодолимый зваться «мать»

и новой жизни новое биенье

ежевечерне в теле ощущать.

По улице идти, как королева,

гордясь своей двойной судьбой.

И знать, что взыскано твоё слепое чрево

и быть ему владыкой и рабой,

и твёрдо знать, что меч господня гнева

в ночи не встанет над тобой.

И быть как зверь, как дикая волчица,

неутоляемой в своей тоске лесной,

когда придет пора отвоплотиться

и быть опять отдельной и одной.

Как это здорово сделано! Что здесь работает? Какое здесь противоречие? Конечно, главное стилистическое противоречие — это приземлённый, бытовой, грубый физиологизм и библейская высота. Мне многие скажут, что делать из менструальной или родовой крови символ — это дурной вкус. Во-первых, хороший вкус никому не нужен. Поэзия — это не дело хорошего вкуса. Хороший вкус заново изобретается гением, и критерии заново им отстраиваются. Но главное дело в том, что в Библии тоже есть то, что Пушкин называл «библейской похабностью». Это есть и в Шкапской, конечно.

Вспомним «Мумию». О мумиях есть много стихов замечательных, но лучшие два написали женщины — Новелла Матвеева («Не хвастай, мумия, что уцелела ты») и Шкапская. Вот смотрите:

Лежит пустая и простая,

В своём раскрашенном гробу,

И спит над ней немая стая

Стеклянноглазых марабу.

Упали жёсткие, как плети,

Нагие кисти черных рук.

Лишь прикоснитесь — вам ответит

Сухих костей звенящий стук.

Но тело, мертвенному жалу

Отдав живую теплоту,

Хранить ревниво не устало

Застывших линий чистоту.

Улыбка на лице овальном

Тиха, прозрачна и чиста,

Открыла мудро и печально

Тысячелетние уста.

Удивительно, что здесь Шкапская этой мумией умиляется, эта мумия у неё чуть ли не символ добра. А у Матвеевой это такое страшное, такое роковое явление.

Да, говорят, что это нужно было… И был для хищных гарпий страшный корм, и тело медленно теряло силы, и укачал, смиряя, хлороформ. И кровь моя текла, не усыхая — не радостно, не так, как в прошлый раз…

Я думаю, что вот эти самые страшные стихи об аборте Русской революции, об абортированной революции, об абортированной и прерванной истории — это Шкапская. Ну а повторять про себя мы будем всегда, конечно, «Петербурженке и северянке…». «Вода живая с кипящей пеной» — вот лучшая характеристика её стихов.

Услышимся, как всегда, через неделю.

*****************************************************

12 февраля 2016

http://echo.msk.ru/programs/odin/1710298-echo/

Д. Быков― Привет, дорогие друзья, добрый вечер! «Один», в студии Дмитрий Быков. Сегодня у нас какое-то фантастическое количество вопросов, качество которых повышается с каждой программой, и это меня радует. Не знаю, насколько я смогу соответствовать их уровню, но попробую.

Что меня более всего удивило — так это то, что пришло порядка 20 предложений (некоторые из них вы увидите на форуме, а остальные — в письмах) сделать лекцию про Горенштейна. Я долго думал, почему это так — почему писатель, который был маргиналом даже в маргинальной среде «Метрополя», который был при жизни замолчан и после смерти мало понят, вдруг сегодня дожил до такого всплеска интереса? Началось это ещё, когда Прошкин-старший — человек с замечательной интуицией — экранизировал «Искупление» (по-моему, лучшую вещь Горенштейна) и снял довольно достойную картину, хотя эту вещь экранизировать практически невозможно, и я потом попробую объяснить почему. Лекция будет про Горенштейна.

Я думаю, причина интереса к нему в том (сейчас попробую сформулировать, это трудно), что его картина мира очень совпадает с нынешними нашими страхами и предположениями. По Горенштейну, мир, безусловно, лежит во зле, мир и человек — это неудачный проект. И у нас сегодня очень много стимулов подумать о мире и человеке именно так. Не всё кончается хорошо, не всегда торжествует справедливость; от нас требуются усилия, чтобы мир улучшился. Вот про это весь Горенштейн. Давайте, если хотите, про это поговорим.

Начинаю отвечать на форумные вопросы.

Наталья спрашивает: «Одна из моих самых любимых книг — «Сага о Форсайтах» Голсуорси. В школьные годы впервые прочитала её в прекрасных переводах под редакцией Лорие, а потом перечитывала в оригинале. Вселяет она в меня грусть и говорит о неизменности человеческой природы. Любимая героиня — Флёр Форсайт, умная, решительная и проницательная. Всё моё сочувствие на стороне Сомса. Выше всех по человеческим качествам ставлю Майкла Монта. Меня раздражает Ирэн, олицетворяющая неуловимую красоту. Я не испытываю особой симпатии к людям, которые её дороги: к Босини, к Джолиону, к Джону. Я понимаю их страдания и даже сочувствую, но моя любовь на другой стороне, хотя насчёт собственности я согласна. Со мной что-то не так? Или у меня сдвинуты представления о добре и зле и сильны собственнические инстинкты?»

Наташа, я вас хочу утешить. С вами всё так, но нам придётся здесь сделать некоторый экскурс в сторону того, что собой являет Голсуорси. Ведь это действительно писатель, в российской культуре немножечко не отрефлексированный. Все любили «Сагу о Форсайтах», а особенно на фоне советской литературы. У матери моей это практически настольная книга всю жизнь. Сколько она ни заставляла меня её прочесть, всегда мне было люто скучно, пока в какой-то момент я не прочёл сначала «Конец главы», который мне очень понравился, а потом уже и «Сагу».

Голсуорси принадлежит к блистательной плеяде. Он, кстати говоря, один из двух британских нобелиатов в этом поколении, потому что остальным-то не светило, а дали Киплингу и ему. Но и Моэм, и Уайльд, и Честертон, и Стивенсон, и Шоу… Нет, Шоу всё-таки получил Нобеля. Да, три. Вот они собой олицетворяют таких «детей Диккенса». Как бы гигантская вселенная Диккенса раздробилась на эти лучики. У каждого из них своя тема. Имперская трагедия у Киплинга. Жертвенная красота страдания, христианства у Уайльда. Другое — комнатное, плюшевое — христианство, как бы христианство здравого смысла, но противостоящее, у Честертона. У Моэма скепсис и цинизм относительно человеческой природы. У Стивенсона страшный роковой мотив двойничества (особенно, конечно, во «Владетеле Баллантрэ» и, что уж говорить, в «Докторе Джекиле и мистере Хайде»). И вот я думаю: а что же на этом фоне… Ну, у Шоу свои дела. Шоу, кстати, романтик, а не циник вовсе. Перечитайте «Святую Иоанну». Это страстный вопль о человечестве, которое низко пало, которое утратило идеалы. И вот на этом фоне странный такой Голсуорси.

Что же он собой олицетворяет? Я вам, Наташа, скажу. Он олицетворяет культ нормы. Более того, он на фоне XX века высказывает выдающийся парадокс: а что, если природные инстинкты человека — это хорошо? А зачем всё время себя насиловать? (Кстати, он немножко в этом сближается с Уэллсом.) А что, если человек природный — это не так плохо? А что, если для человека естественно быть нормальным?

Он в «Конце главы» ставит проблему более чем актуальную для современного мира. Там лётчика захватили в плен и потребовали от него принять ислам, отречься от своей веры. Он принял ислам, чтобы спасти свою жизнь, — и всё общество от него отвернулось, эти лицемерные подонки. А любимая женщина отстаивает его против всего общества. Я давно не перечитывал книгу, но конфликт мне помнится ясно. Вот в чём, как мне представляется, проблема.

Для Голсуорси естественно собственничество, естественна ревность, естественен страх за свою жизнь и желание её сохранить. На фоне XX века, который непрерывно насилует человека, он отстаивает его право быть таким, каким для него… Кто там Сомс в принципе? Сомс, в отличие, скажем, от Каупервуда у Драйзера, это вовсе не selfmademan, а это естественный человек, который повинуется инстинкту жизни, который в нём заложен. Я там, кроме Сомса, ярких персонажей и не помню. Но вы правы, кстати, и Ирэн такая. Она такая, какая есть. И она ничего из себя не делает. «Сага о Форсайтах» — это нормальная книга.

Вот возьмите для сравнения с ней «Семью Тибо», другую семейную сагу Роже Мартена дю Гара. Вот там есть Антуан — казалось бы, прелестный человек, который всё время ставит себе сверхчеловеческие задачи: то он завоёвывает Ла-Рошель, то он едет на войну; он всё время пытается прыгнуть выше головы. Естественно, что это кончается самоубийством, и он пишет прощальную записку, великолепную, сверхчеловеческую, гораздо проще, чем думают. Понимаете, вот этот Антуан с его нижней челюстью, которой он стыдится и прячет её в бороде, потому что она изобличает безволие, Антуан, который всё время пытается что-то сделать из себя. А герои Голсуорси не пытаются. И они вообще думают, что, может быть, и не надо жертвовать жизнью за убеждения, а может быть, и не надо себя ломать, а может быть, это и нормально — быть семьянином, капиталистом, любить и ревновать. Понимаете, на фоне ХХ века в этом есть рыцарство, в этом есть какой-то гуманизм. Вот говорят, что Голсуорси писатель. Нет, он мыслитель, конечно. И я, в общем, не осуждаю вас за то, что вы нормальный человек. Обычно принято нормальных людей осуждать.

«Вы говорили о том, что категорически не любите Зеэва (Жаботинского), — не люблю. — А можно уточнить, за что? Вы не приемлете его политических взглядов и мировоззрения, или вам не близки его произведения?»

Одно другому не мешает. Мне не близки его произведения. Мне кажется, что он писатель достаточно крепкого второго ряда. Мне кажется, что он не выдерживает сравнения с титанами литературы, одновременно с которыми он жил и работал. Мне кажется, что и «Самсон», и в особенности «Пятеро» (роман, прославленный сверх всякой меры и страшно переоценённый) — это литература, во-первых, не показывающая, а рассказывающая, довольно слабая в пластическом отношении, довольно натянутая. Его итальянские новеллы — это какой-то, простите, шедевр пошлости и аляповатости. Его публицистика очень хлёсткая и очень провинциальная. Всё, что он написал в качестве Альталены, по-моему, слабеет, блёкнет перед одним его переводом «Ворона» Эдгара По, который действительно очень хорош. Но, в принципе, я никаких восторженных чувств по поводу его литературы не испытываю.