Все это я хочу сохранить, развить и передать вам. Даже когда вы были младше, я развивала в вас личности. Вы, как иностранки, живете в тюремной «среде». На вас печать человеческого благородства, которая беспокоит окружающих. Они стараются загнать вас в угол, смягчить вас упражнениями в посредственности, сделать вас «послушными» и такими же безликими, как они сами. Для меня ваши «недостатки», вытравливаемые неуклюжими наказаниями, – это качества, которым они не способны дать выход и найти применение. Им, наверное, удастся немного согнуть вас, таких стройных в тот миг, когда вас у меня отняли! Они научат вас лгать, бояться, сваливать в темных углах сознания все то, что мы хотим скрыть от считающих себя нашими хозяевами. Именно здесь для меня источник самой страшной боли от нашей разлуки. Но здесь же заключена и причина моего стремления жить полной жизнью, с любовью и верой, в восхищении и простоте. Пусть не говорят, что ради своего Счастья я пожертвовала вашим: нужно, чтобы я всегда оставалась для вас источником правды. Я не только себя ради, но и ради вас разбила и переделала свою жизнь. Ведь живущие во лжи не способны учить правде[864].
Со временем первоначальная мотивация дневника как подборки неотправленных писем для узкосемейного потребления стушевывается, и повествование приближается к модернистскому литературному жанру дискурсивного самоанализа, напоминая розановские «Опавшие листья», – с той значительной разницей, что Людмила, отредактировав и перепечатав законченный текст, не стремилась к его публикации. Дневник так и остался в машинописи, подобно сборнику из сорока стихотворений («Poèmes pour la France»), для которого Савицкая безуспешно искала издателя в 1917 г.[865] Остался неизданным и автобиографический роман, написанный ею в начале 1920-х[866]. Неуверенность в собственном художественном даре и равнодушие к литературному профессионализму сочетались в Людмиле с эстетической требовательностью, заставляющей ее постоянно сомневаться в качестве своих писаний и целесообразности их публикации. К тому же, требуя от редакторов и издателей скрупулезной выплаты гонораров, она не жила литературным трудом, доверив свое материальное благополучие Марселю Блоку, за которого вышла замуж в 1919 г., в очередной раз сменив фамилию – официально на Bloch-Savitzky, а в личном общении с собратьями по литературному цеху став просто «madame Bloch».
Зато в 1920 г. увидел свет ее роман для детей[867], изданный под псевдонимом Lud и начатый одновременно с дневником под впечатлением общения с дочерьми. Избегая упрощений, сентиментальности и пуританских фигур умолчания, свойственных французской детской литературе того времени, роман повествует о жизни группы детей – этнических русских, немцев и евреев – во Франции времен Мировой войны, которую они пытаются осмыслить. Книга поразила критиков тонким пониманием детской психологии, тактом и способностью «по-взрослому» объяснить сложные этические, религиозные и политические вопросы. Политически левых читателей роман покоробил – патриотическим, антинемецким пафосом и отсутствием новомодного пацифизма[868]. Людмила потом признавалась в письме к Жан-Ришару Блоку (8.V.1926), что война и большевистский переворот заставили ее пересмотреть политические взгляды молодости:
Кстати, я все дальше удаляюсь от левизны, чей нарочитый интернационализм мне теперь представляется наивной утопией ‹…› Воссоздание национального сознания мне кажется единственным способом спасения цивилизации. Боже мой! Куда меня несет! Уверяю Вас, что я впервые высказываю подобное кредо!.. Во всяком случае, на письме[869].
Впрочем, отход от левизны еще не означал выхода из транснациональной модернистской культуры. Напротив, 1920-е гг. принесли Людмиле серию новых знакомств и литературных связей, позволивших ей отдать предпочтение переводу и критике как тем творческим сферам, в которых она чувствовала себя наиболее уверенно.
После второго развода Людмила уже не помышляла о возвращении в театр. В начале 1920-х – уже не под псевдонимом или фамилией очередного мужа, а под собственным именем – она публикует стихи[870] и прозу[871] в журналах, в основном умеренно модернистского толка. На протяжении всего десятилетия она регулярно печатает статьи и рецензии о театральной и литературной жизни, французской и иностранной, выступая в качестве критика в целом ряде периодических изданий, от «The English-French Review», подконтрольного англо-американским модернистам, до «La Revue européenne», где редакционную политику диктуют соратник Андре Жида Валери Ларбо, конфидент Марселя Пруста Андре Жермен и бывший дадаист, исключенный из сюрреалистов за неподчинение групповой дисциплине, Филипп Супо. Однако известность и литературное признание Людмиле принесла именно переводческая деятельность (илл. 4).
С 1912 г. Андре Спир сотрудничал с Франком Стюартом Флинтом, Эзрой Паундом и Ричардом Олдингтоном, группировавшимися вокруг журнала Гарольда Монро «The Poetry Review». Эта поэтическая среда вскоре стала известна под именем имажистов (les Imagistes), которое придумал Паунд, веривший, что рекламный магнетизм французских названий способен привлечь потребителя не только в парикмахерскую или в ресторан, но и в книжную лавку. После того как Паунд объявил Спира имажистом, статьи последнего, переводы его поэзии и критические оценки его творчества стали появляться в англо-американских модернистских журналах «The Egoist», «The Poetry Review», «Poetry», «New Age», «The Anglo-French Review» и «The Dial». Спир, в свою очередь, прилагал усилия к пропаганде имажистов, вскоре переименовавшихся в вортицистов, во Франции[872]. В 1919 г. он отрекомендовал Людмилу Олдингтону и Флинту как тонкого критика и переводчицу[873]. Тогда же, обратившись с предложением сотрудничества к Монро, который открыл в Лондоне магазин-издательство «The Poetry Bookshop», Людмила получила доступ к новейшим книгам и сборникам англоязычных модернистов[874]. В следующем году появляются ее первые статьи о них[875] и переводы из их поэзии[876].
Илл. 4. Людмила Савицкая за письменным столом (Париж, начало 1920-х гг.). Частное собрание
Остро ощущая свое маргинальное положение в модернистских кругах, где женщины зачастую считались, подобно евреям, творчески неполноценными личностями[877], Людмила с опаской вошла в знакомую ей лишь по печати англо-американскую модернистскую культуру, которая была, пожалуй, даже более мизогинной, чем русская. Так, если А.А. Блок полагал, что, в отличие от авторов-евреев, женщины все же «имеют право скрывать от читателей свое авторство, а то не будут достаточно их уважать», Эзра Паунд, на раннем этапе своего творчества, опасался женщин больше, чем евреев: в 1915 г., планируя новый печатный орган, он собирался назвать его «Мужской журнал» («Male Review»), где «женщинам писать не разрешается». На замечание о потере ценных сотрудниц Паунд заметил, что таковых наберется не более полудюжины, зато искомый «прилив мужества» поднимет качество журнала[878]. После согласия Паунда на предложение перевести подборку его стихов Людмила все же переспросила, хочет ли он, чтобы перевод сделала женщина. Дело в том, что первое письмо к ней поэта (14.III.1920), глухого к славянской ономастике и принявшего корреспондентку за мужчину, начиналось словами «Cher Monsieur» (милостивый государь)[879]. В ответ на повторный запрос Паунд разразился характерной для него полукомической отповедью, мешая английские и французские фразы:
Какого черта мне бы пришлось не по душе, что Вы женщина. Более того, надеюсь, что вы красавица, хотя это скорее Ваше дело, чем мое; и даже если вы некрасивы, утешьтесь, ум тоже красота. Женщине всегда предоставлено два пути. Я, конечно, склонен считать Вас умной, потому что Вы узнали о моем существовании в мире, где подавляющее большинство об этом не подозревает, а большинство тех, кто знает, сожалеют о нем в той или иной степени ‹…›[880]
Обнадеженная таким образом, Людмила приступила к работе над переводами и критической статьей о Паунде. Тот, быстро оценив ее литературный потенциал – несмотря на свое убеждение, что «русские всегда были и остаются тупым и неинтересным народом»[881], – сделался чем-то вроде импресарио Людмилы среди англоязычных модернистов, засыпавших ее приглашениями к сотрудничеству. Самым значительным оказался проект французского перевода романа Джеймса Джойса «Портрет художника в юности» (1914–1915). Паунд, с присущей ему безапелляционностью, заставил Людмилу прочитать «Портрет…» в один из своих приездов в Париж, незадолго до прибытия туда же семьи Джойс в июле 1920 г.[882]
Джойс поначалу собирался в Париж лишь на пару недель, и если его пребывание в межвоенной столице транснациональной модернистской культуры затянулось на двадцать лет, то этим он был обязан профессиональной и личной поддержке поклонников-энтузиастов, среди которых не последняя роль выпала и Людмиле, высоко оценившей его первый роман. Паунд считал перевод «Портрета…» срочно необходимым для литературной репутации малоизвестного автора, работавшего в то время над «Улиссом». К Людмиле он обратился по двум причинам. Во-первых, она была подходящим литературным агентом со связями во французской печати, доказательством чему служила ее летняя публикация стихов Паунда в с