[903], чему способствовали и личные качества очаровавшего ее Родкера. В нем Людмила действительно нашла то, чего искала и не обнаружила в Джойсе, – отзывчивого коллегу и близкого друга на всю оставшуюся жизнь (несмотря даже на недовольство вторым браком старшей дочери Марианны, вышедшей замуж за Родкера в середине 1940-х)[904]. А англо-еврейского модерниста, оценившего ум, художественный вкус и литературные способности Людмилы, особенно поразил ее личный антиконформизм – именно так он прочитал историю жизни новой знакомой, отдельно отметив ее юдофилию, нехарактерную как для европейской культурной жизни вообще (что Родкер знал по личному опыту), так и для модернистской среды, в которой они вращались[905]. Не случайно четверть века спустя в письмах к Родкеру, которые Эзра Паунд диктовал жене в психиатрической лечебнице, куда попал по приговору американского суда за фашистскую пропаганду, поэт не только отрицал обвинения в антисемитизме (коим публично пробавлялся накануне и во время Второй мировой войны), но и просил Родкера передать Людмиле и Спиру уверения в своем благом расположении к евреям[906].
Хотя работа над переводом «Портрета…» подошла к концу, поиск издателя продолжался. Из переводчицы Людмила превратилась в литературного агента. Поначалу она рассчитывала издать роман по частям в периодике, а затем выпустить отдельной книгой. Вопреки ожиданиям Джойса отклонили и в «Le Mercure de France», чей литературный редактор, ветеран французского модернизма Андре Фонтена, был приятелем Людмилы; и в «La Nouvelle revue française» – журнале, подконтрольном кругу Андре Жида и повторно севшем в лужу, отвергнув роман Джойса подобно роману Пруста десятью годами ранее; и в ряде других периодических изданий, отославших рукопись с разными отговорками. «Портрет…» казался то излишне натуралистичным; то чрезмерно непристойным; то слишком оригинальным; то очень длинным; а один рецензент даже нашел в нем нежелательный ирландский национализм[907]. Но и после того, как Людмила убедила директора издательского дома «La Sirène» Феликса Фенеона принять рукопись к печати (Джойс подписал контракт 11 августа 1921-го), сага с «чутко переведенной, великолепной книгой», как выразился Фенеон (1.III.1922)[908], тянулась еще пару лет, пока стоявшее на грани банкротства издательство не перекупила фирма «Crès», выпустившая наконец роман в марте 1924-го, за несколько месяцев до публикации по-французски первых отрывков из «Улисса» в журнале Адриенны Монье «Commerce»[909].
Все это время Людмила спасала свое детище от красного карандаша редакторов, стремившихся стилистически «причесать» прозу Джойса[910]. И впоследствии рецензент модернистского журнала «Europe» будет петь дифирамбы «неприязни к элегантным упрощениям» в переводе «Портрета…», хваля Людмилу за «верность духу этой роскошной и щербатой вещи», а также за «передачу глубоких нюансов, в которых таится незабываемая оригинальность» романа, «противопоказанного ленивым читателям»[911]. Но и после публикации «Портрета…» уход за «приемышем» не прекратился. Теперь труднодоступному роману неизвестного писателя следовало найти место в пресыщенной событиями литературной жизни Франции. Весной – летом 1924 г. Людмила развила бурную деятельность, рассылая экземпляры «Портрета…» знакомым литераторам с просьбой о рецензиях. Позже она признавалась, что лишь критический резонанс романа окончательно убедил ее как в удаче проекта (ее французский перевод «Портрета…» останется единственным до 2012 г.), так и в собственных литературных способностях[912]. Критики подчеркивали: Джойсу невероятно повезло, так как он нашел в Савицкой вымирающий вид переводчика-альтруиста, рассматривающего свое дело как искусство, а не доходное ремесло[913]. Несмотря на хвалы и лавры первенства – ведь именно с «Портрета…» началось знакомство французского читателя с творчеством Джойса, – четырехлетний проект заставил Людмилу признать труд литературного переводчика довольно «неблагодарным занятием»[914].
Пока тянулась история с Джойсом, Людмила успела написать второй роман для детей, «Jean-Pierre», который был хорошо встречен критикой[915], и продолжала печатать «взрослую» поэзию и прозу. Но ни эти публикации, ни восторженные отзывы на переводы, ни спрос на ее критические статьи не разубедили Людмилу в оценке собственного места во французской литературной жизни как лиминального и шаткого. К тому же располагала и ее посредническая роль, так как присущая переводчице установка на эмоциональное и интеллектуальное самоотождествление с авторами-иностранцами подпитывала в ней давнишний модернистский культ маргинальности. Пищи для этого культа Людмиле и без того было не занимать: как носительнице ценностей миноритарной модернистской культуры, русской и транснациональной; как автору-женщине в модернистской среде; как иностранке во Франции, к тому же сознательно окружившей себя близкими людьми из франко– и англоязычных евреев. Даже фамилию свою Людмила трактовала как знаковую именно в смысле зыбкости своего культурного положения, и это после двадцатилетнего пребывания во Франции:
По-французски мою фамилию пишут, как кому угодно. Я пишу Savitzky, потому что tz лучше, чем ts, передает русскую согласную, которая произносится как немецкая z или c. Это польская фамилия, и по-польски она пишется Sawicki. Но Вы ведь сами понимаете, во что это выльется при французском произношении![916]
Та же маргинальность самосознания сквозит в романе, который Людмила задумывает в 1922 г., видимо под впечатлением знакомства с Родкером, хоть написание его и растянулось на три года из-за текущей работы[917]. С Жан-Ришаром Блоком она делится опасениями, что этот роман, озаглавленный «Entre-Deux» («Меж двух»), оттолкнет даже тех читателей, которые принимают на ура описанные с мужской точки зрения отклонения от сексуальных норм в романах Жана Кокто. В «Entre-Deux» прослеживается внутренняя жизнь женщины, равно любящей двоих мужчин и одновременно с ними сожительствующей. Однако типичная для русского модернизма ситуация ménage-à-trois представлена здесь не только как явление этически и философски нормальное, но и с сугубо женской точки зрения героини-повествовательницы, которая инициирует и активно выстраивает любовный треугольник, оттеняя мужских персонажей[918]. Как и опасалась Людмила, роман остался в рукописи, поскольку его не приняли к печати ни в журналах («Europe», «La Revue européenne»), ни в издательствах («Rieder», «Kra», «Grasset»), обслуживавших французскую модернистскую культуру, а о публикации текста за ее пределами не могло быть и речи. Однако те же журналы и издатели забрасывали Людмилу просьбами о переводах и критических статьях[919], что значительно облегчило другой посреднический проект, объектом которого стал ее старинный друг – Константин Бальмонт.
С конца 1921 г. Людмила расширила свою деятельность посредницы между англоязычными модернистами и французской публикой, обратившись к бегущим из Советской России литераторам. Она не наведывалась в Россию с 1902 г., однако после большевистского переворота Россия сама нашла ее в Париже, куда после многих скитаний добралась и Анна Петровна Савицкая. Ее рассказы о пережитом, а также поступающие известия о судьбах друзей и знакомых сказались на уже упоминавшемся политическом «поправении» Людмилы[920]. К факторам, повлиявшим на эволюцию ее политических взглядов, следует отнести и чтение русской эмигрантской прессы – парижской, берлинской, рижской и пражской: в бумагах Савицкой хранятся многочисленные вырезки и целые номера эмигрантских газет и журналов[921].
Подобно многим из тех, кто в той или иной мере был причастен эстетическим, этическим и философским ценностям русского модернизма, Людмила переживала российскую катастрофу как историческую угрозу миноритарной культуре, до сих пор наполнявшей смыслом ее творческую деятельность и жизненное поведение. Отсюда, видимо, ее желание не только сохранить эти ценности путем их литературной кодификации, но и найти им место в транснациональной модернистской культуре. Так, к началу 1920-х гг. относится ее работа над антологией русской модернистской поэзии, куда вошли переводы из А. Блока («Двенадцать»), З. Гиппиус, А. Герцык, В. Брюсова, А. Ахматовой, Вяч. Иванова, С. Городецкого, С. Есенина, В. Каменского, И. Эренбурга, В. Маяковского, О. Мандельштама и А. Мариенгофа[922]. Не совсем ясно, все ли переводы были сделаны в это время, так как Людмила никогда не теряла из виду литературную продукцию русского модернизма, общаясь с его носителями, жившими или бывавшими в Париже, и получая от них книги и журналы. Следует также отметить, что ее русский язык не носил видимых следов длительного пребывания за рубежом, о чем свидетельствуют заметки, сделанные ею по-русски на сохранившихся черновиках переводов[923]. Однако страх потери чувства родного языка преследовал Людмилу тем сильнее, чем регулярнее к ней обращались новоприбывающие писатели-эмигранты с предложением сотрудничества. Георгий Гребенщиков, чьи «Чураевы» заинтересовали уроженку Урала сибирской тематикой, писал Людмиле в надежде, что та станет его переводить (7.II.1923):