Транснациональное в русской культуре. Studia Russica Helsingiensia et Tartuensia XV — страница 64 из 79

[931].

В конце 1921 г. Людмила подписывает контракт с издательством «Bossard» на «захватывающий», по ее словам[932], проект сборника ранее публиковавшихся путевых зарисовок Бальмонта для серии литературных переводов, которую предприимчивый парижский издатель задумал в ответ на растущий во Франции интерес к событиям в России (в той же эстетически всеядной серии выйдут книги И. Бунина, З. Гиппиус, Г. Гребенщикова, А. Куприна, Д. Мережковского, И. Шмелева и пр.)[933]. С этого момента Людмила становится основной переводчицей и фактическим литературным агентом Бальмонта во Франции, а также пропагандистом, растолковывающим французскому читателю значение и особенности творчества поэта[934]. За время их интенсивного сотрудничества, с 1922 по 1926 г., кроме работы над трудоемкой боссаровской книгой, Людмила помогает Бальмонту выступить во французской печати около тридцати раз с подборками стихов, старых и новых, с прозой и критическими статьями, и вводит его в круг своих литературных знакомств[935]. Одновременно она подталкивает Бальмонта к более активному поиску связей во франкоязычной литературной среде, в том числе при помощи программы франко-русского сближения, проводимой в начале 1920-х гг. французской секцией Комитета помощи писателям и журналистам в Париже[936]. Вернувшись с одного из приемов, организованного секцией ради того, чтобы ввести эмигрантских писателей в парижские литературные и издательские круги, Бальмонт докладывал Людмиле (22.XII.1922):

Люси, вчера я провел вечер у одного из боссаровских переводчиков М.Д. де Грамона, он, кажется, и поэт. Там был редактор «Женевского Обозрения», Робер де Трас, из-за которого, насколько я понял, и был весь вечер. Был некий поэт Шарпантье[937], еще какой-то мусью, весьма жовиальный, хотя с перерубленной щекой и со стеклянным глазом; были званы и все знаменитые братья-разбойники, то бишь братья-писатели, Мережковский, Гиппиус, Бунин, Куприн, Бальмонт, с присными их. Конечно, когда я пришел с Еленой ‹Цветковской› – то есть со значительным опозданием, – около полезного де Траса сидели – справа Мережковский, а слева Гиппиус, окружая его замкнутым кольцом своей беседы, а Бунин с женой замкнули в такое же кольцо жовиального мусью, имя которого от меня ускользнуло, но который, вероятно, чем-нибудь полезен страждущему человечеству, если Бунин так усердно развивал на нем свои скромные способности говорить по-Французски. Мне достался бесполезный и как будто довольно глуповатый Шарпантье. Я с ним вежливо поговорил, потом заскучал, потом внутренно озлился и громко сказал Елене, воспользовавшись минутой сравнительного молчания: «Amiga!

Тесним мы Шведов рать за ратью,

Система верная – одна».

Признаюсь, мне стало приятно, что Бунин очень побледнел. Он человек подозрительный и страшно самолюбивый. Но милая дуэнья велела мне быть серьезным, и потому, стряхнувши с себя и свирепость и робость, я вежливо и бесцеремонно вмешался в разговор Гиппиус и де Траса, в две минуты его, этого принципала минуты, заинтересовал, а через пять минут и Мережковский и Гиппиус были оттеснены в сторону и весь вечер де Трас говорил почти исключительно со мной. Рассказываю Вам все это так словоохотливо, чтобы воспроизвести обстановку и сказать Вам, что де Трас просит Вас безотложно послать ему по адресу – Genève, Revue de Genève – поэму мою о Париже, – если Вам не жалко для этого журнала, прибавляю я, – и несколько стихотворений, где я противопоставляю Русское, Скифское – Европейскому ‹…› Если бы Вы присоединили несколько слов от себя, это было бы чудесно[938].

Вечер кончился вполне благополучно. Братья-писатели, не исключая и меня, отбыли домой первыми, все вместе, сомкнутым строем. При этом душка-христианин Хапхапкин-Пронырковский[939], прощаясь, сказал мне: «До свидания, милый». Скажите после этого, что человеческая природа не улучшается.

Строгая дуэнья, одобрите меня ‹…›

Сотрудничество с Людмилой и ее терпеливое посредничество дразнит Бальмонта миражем постоянного места во французской литературной жизни, в которой он видит главный источник материального благополучия своей семьи. «Я был бы безумно счастлив, – пишет он Людмиле 19 марта 1922 г., – если бы у Вас перевод магически продвинулся и мы скоро начали бы читать корректуры. Я в надеждах на печатание во Франции. Увы, иначе отъезд в Алеманию ‹т. е. Германию, от фр. Allemagne› станет горькой неизбежностью». Репутация Людмилы как переводчицы и критика и ее намерение заново представить поэта французскому читателю (она никогда не скрывала своего недовольства ранее публиковавшимися переводами его лирики[940]) даже вселяют в Бальмонта надежду на второе литературное дыхание, так как широкая известность во Франции стала бы своеобразным реваншем за давно утраченную им позицию корифея русского модернизма.

Оскомина от джойсовского проекта не внесла существенных изменений в философию перевода Людмилы, продолжавшей ориентироваться на художественное и духовное созвучие с оригиналом, а не на скорость работы или пожелания редакторов. Поэтому рыночные прерогативы Бальмонта не могли не столкнуться с творческим подходом переводчицы, как и в случае с «Портретом художника в юности». До поры до времени качество переводов перевешивало для Бальмонта размеренный темп работы. «Люси, – пишет он 2 апреля 1922 г., –

мне хотелось сказать Вам, что я очень-очень, что я совсем особенно – ценю Ваше благое желание меня переводить, и Ваша манера переводить меня мне нравится настолько, что уже не подходит здесь это маленькое слово: «Нравится». Нет, не нравится, это гораздо больше, это – радость угадания моей души другою душой, родной и видящей. Я буду горд и счастлив, когда эти страницы появятся в печатном виде.

Но вскоре Бальмонт начинает ее торопить: давление литературного рынка и материальной нужды было трудно совместить с отношением к переводу как процессу творческого и духовного общения. Весной 1922 г., одновременно работая над текстами Родкера и Бальмонта и неся на своих плечах издательскую судьбу джойсовского «Портрета…», Людмила жалуется Спиру на «неблагодарность» и «утомительность» труда переводчика[941]. К июню ситуация с книгой путевых очерков Бальмонта начинает напоминать издательскую драму с «Портретом…»: Людмила угрожает Боссару разорвать контракт, принципиально отказывая редакции в праве вносить стилистические изменения в текст ее перевода, передающего стилистику автора[942]. Ее бескомпромиссность доводит Бальмонта до состояния истерики. С одной стороны, он озабочен скорейшим получением гонорара и новыми контрактами, которые надеется заключить на волне критического резонанса, вызванного книгой, чье издание вдруг повисло на волоске; с другой же стороны, он не смеет обидеть переводчицу, работающую практически даром[943].

Именно отвращением к рыночной логике – отвращением, изначально и широко распространенным в транснациональной модернистской культуре, – объясняются конфликты Людмилы с заказчиками переводов (редакциями и отдельными авторами). То же нежелание заниматься искусством профессионально сквозит в ее выборе круга литературного общения, где приоритет отдается не полезным или престижным связям, а близости философских и эстетических взглядов. «Ходила я вчера в Международный Литературный Кружок ‹Cercle Littéraire International›, потому что Бенжамин Кремье ‹литературный критик и глава организации› написал мне, что пригласил туда Бальмонта», – сообщает она Андре Спиру (2.II.1923), подталкивавшему Людмилу к выходу из узкоэлитарной модернистской среды в «большую» литературу:

Я внесла свой членский взнос… но чувствую, что не стану туда часто захаживать, если Вас там не будет. По-моему, тамошняя моральная атмосфера слишком холодна и отдает аривизмом ‹т. е. карьеризмом, от фр. arrivisme›. Мне больше по вкусу Хамелеон![944]

Подобная позиция не могла не сказаться на посреднической роли Людмилы. Непрекращающиеся срочные просьбы Бальмонта, который стремился утвердиться во французской печати, претят ее философии перевода, где качество намного важнее количества. Этим, видимо, объясняется ее попытка отойти от сотрудничества с поэтом к концу 1926 г. и уделить больше внимания переводам из Родкера, чей последний роман, «Adolphe 1920», становится, благодаря энтузиазму Эзры Паунда, событием литературной жизни англо-американской модернистской культуры[945]. Годом позже, уступив мольбам Бальмонта и опять взявшись его переводить, Людмила немедленно вспоминает горький опыт общения с «наглыми издателями» и жалуется, что переводческая работа больше не приносит ей «никакого удовлетворения»[946]. И если томик путевых очерков Бальмонта все же увидел свет благодаря конъюнктуре французского книжного рынка первой половины 1920-х[947], то в дальнейшем французские издатели были менее расположены рисковать ради полузабытого русского модерниста. Книга его избранной лирики осталась в рукописи, как и переведенные Людмилой «Фейные сказки». Для последнего проекта Бальмонт познакомил ее с Натальей Гончаровой (6.II.1922), согласившейся иллюстрировать сказки, что дало переводчице возможность беседовать с художницей на интересующую обеих тему детской литературы