Транснациональное в русской культуре. Studia Russica Helsingiensia et Tartuensia XV — страница 75 из 79

[1167].

Однако время для адыгейской командировки было выбрано неудачно, что постоянно отмечал в своих «отчетных докладах» Гнесин, сетовавший на то, что колхозники полностью заняты уборочной кампанией и не имеют возможности для интервью и «спартакиад» (плясок)[1168]. Кроме того, между участниками экспедиции то и дело вспыхивали бытовые конфликты, которые вызвали скорый отъезд Гнесина и привели к непримиримой войне между Чурилиным и адыгейским писателем, фольклористом и театральным деятелем Ибрагимом Салеховичем Цеем (1890–1936), впоследствии признанным основоположником национальной литературы[1169]. Тем не менее все эти неблагоприятные обстоятельства не помешали Чурилину и здесь пропагандировать свое творчество и, в частности, заниматься организацией литературных вечеров. В одном из писем он между прочим приглашал В. Мейерхольда и З. Райх посетить свои поэтические чтения в Адыгее[1170]. Но вопреки стараниям автора его поэзия не встретила сочувствия у нового советского читателя в лице представителей молодого адыгейского искусства. С неизменной иронией описывал Цей очередное выступление поэта на текущем экспедиционном собрании:

Сегодня вечером состоялось маленькое заседание ‹…› опять слушали стихи (одни и те же) Тихона. Он был спокоен, не тарахтел, о себе говорил мало. ‹…› Опять, конечно, навязшие всем свои заслуги, подполье и – «я заместитель Маяковского».

Мы потихоньку привели его к порядку, осторожненько критикнули его творчество (я задал тон признанием ‹так!› творчества Тихона незаурядным и гениальным), порекомендовал ему больше этнографических элементов в стихи, касающиеся Адыгеи[1171].

На фото 1932 г., воспроизведенном из журнала «Музыкальная академия» (1993. № 3. С. 193), стоят: Т.В. Чурилин (ошибочно атрибутировано И. Нагироко), И. Наурзов; сидят: И. Цей, неизвестный (ошибочно атрибутировано Т. Чурилину), М. Гнесин и Б. Каменская


Другой острый и столь же характерный инцидент, которому поэт придавал особенно большое значение, произошел с секретарем местной газеты, обвинившим его в бездарности и самозванстве. Сохранился уникальный фрагмент из протокола экспедиционного отчета, описывающий этот случай со слов Чурилина и в духе времени:

Слушали: Заявление поэта Чурилина Т.В. об оскорблении, нанесенном ему сотрудником газеты «Красное знамя» тов. Ганкиным, который, увидев извещение о предстоящем литературном вечере, сказал: «Поэт Чурилин совсем неизвестный поэт; его книг в магазине Книгоцентра на полках нет; Чурилин не сотрудник Маяковского и Асеева, а “низкопробный рекламист”, приехал в Краснодар “делать карьеру” и впоследствии ведет подпольную интригу против Чурилина, доказательством чему служит срыв выступления в Книгоцентре и КСПС».

Постановили: Поступок секретаря газеты «Красное Знамя» гр. Ганкина с неизвестным ему тем не менее большим поэтом, тов. Чурилиным Т.В., которому он нанес ему ‹так!› большое оскорбление, чем выбил серьезного работника поэзии из колеи, благодаря чему поэт Чурилин не мог продолжать творческую художественную работу в течение нескольких дней, – считать вредительским актом ‹…›[1172]

Этот конфликт, в разбирательство которого были втянуты все участники экспедиции, в том числе Цей и Гнесин, сам Чурилин еще раз описал в докладе о текущих экспедиционных достижениях: «Моей работе помешал ряд неблагоприятных моментов. 1. Милиционер арестовал меня за неправильный переход мною улицы. 2. Ганкин, секретарь ред.‹акции› газеты “Красное знамя”, назвал меня спекулянтом искусства»[1173].

В разгоравшихся экспедиционных ссорах Чурилин нередко бравировал личными знакомствами, ссылаясь на имена своих предполагаемых покровителей, что, не скрывая раздражения, Цей пародировал в своих письмах к М. Гнесину: «Имена Багатурьянц[1174], Стецкого[1175] и Новицкого нам въелись в мозг и печенки, нас уже от них тошнит»[1176].


Сложившаяся обстановка мало способствовала успешной работе над оперным проектом, и либретто так и не было написано. Вместе с тем, как уже было отмечено, возникали сложности и иного порядка. Судя по всему, «крупная» форма хотя и влекла обоих соавторов, не была органичной для творчества ни того ни другого. Так, по наблюдениям исследователя, уже гнесинский «Симфонический монумент. 1905–1917» (1925) выдавал почерк «миниатюриста»[1177]. Чурилин же, с 1926 г. двигаясь от крымско-татарских стилизаций, отметивших начало нового периода его творчества[1178], проделал собственный путь к крупному (по замыслу) песенному циклу с поворотом к «высоким» жанрам, «эпоса» и «оды», что потребовало бы от него в дальнейшем еще большей способности к мимикрии, но так и не было осуществлено. В результате вместо ожидаемого «торжественного произведения» появился небольшой цикл стихотворных текстов[1179], а также ряд опусов М. Гнесина. Отметим, что последний признавался в интересе к работе над адыгейским секстетом как опыте овладения национальным мелосом: «Добиться со стороны формы, гармонии, изложения того, чтобы этот эскиз был произведением адыгейским, моим и почти классически строгим и серьезным»[1180]. «Эскиз к опере “Адыгея”» (по первоначальному названию)[1181] вскоре был с успехом исполнен на международном съезде революционных композиторов[1182].

Напротив, тексты Чурилина, с их футуристическим гиперболизмом и неоднозначной образностью, плохо вписывались в советский национальный стиль, набиравший в эти годы силу и все более ориентированный на высокую «классику»:

Гуд над током

– Молотьба.

Молодость-ба!

– Монтер те стовольтовым током!!

Ток гудит

– Молотьба.

Рука зудит:

Молот-ба!!

‹…›

В о́бмолот, в вы́молот, сноп об сноп!

В три молотилки – хлоп да хлоп!!

Там в ночи,

Скрипучи,

Рыдваны слышны, звонко

– вон как!

‹…›

Над гудящим током

– Обилие света.

Бок с боком

С ночью, земля согрета

– Работкой,

Заботкой.

‹…›[1183]

Ляо-ляо, ляи-ляй,

Эй!

Звучи, камыль, ай, аий,

Посильней!

Улеглась лунная пыль.

Улеглась солнечная, ляй.

Спит весь тыл.

Звучи, камыль, ай,

Сердце наше – гуляй!

Но ты, но ты, так, так,

Звучи, иди, каракамыль!

Но ты пляши, джегуак.

Улеглась лунная пыль,

Встает солнце, ей,

Золотей!

Встань – вспрянь, Солнце, эй!

Кукуруза, кукурузы поля, ай,

Ляо-ляо, ляй-ляй!

Эй!

Иди, буди, труд.

Да будь тут!

Люби черкесский люд!

Ляо-ляо, ля-ля.

Гори, в труде земля,

Гори, колхоз-земля!![1184]

Ибрагим Цей не скрывал своих опасений по поводу «адыгейской поэзии» Чурилина. Он писал Гнесину:

Чтобы совсем я не интересовался им, я не скажу, нет, я им интересуюсь как очень даровитым поэтом, как талантливым безумцем, как человеком, очень сильные вещи пишущим в своей родной стихии, в своем быту, который он знает назубок, а также интересуюсь им как человеком, взявшим тему, о которой он не имеет никакого представления, не изучившим этой темы даже тогда, когда ему были созданы все условия для изучения вопроса. Как он справится с задачей? Знает ли, что одним колыбельным припевом «Лаў, Лаў, ляй, ляй» Адыгеи не создать? Знает ли он, что мы будем особенно требовательны к его творчеству?[1185]

Тем не менее Чурилин завершил сценарный план, предварявший так и не написанное либретто. Работа была одобрена театром (ГАБТ)[1186] и, несмотря на свою идеологичность, приоткрывала тот грандиозный театральный проект, о котором можно судить по гротесковому разнообразию музыкального и песенного действа, зафиксированному в этом тексте, – начиная от «Марсельезы» и кончая «подвыванием волчонка и собаки»[1187]. Отметим в этом отношении небезынтересный факт: вскоре популярность завоюют так называемые «песенные оперы», базировавшиеся на песенной драматургии.


Фото Т. Чурилина, надпись на обороте:


Фабианычу – ычу

Чу! Чурилин

весь от пота

взмылен

И все не-мил он

За «Салавата» за

Колыбельные

не бездельные,

И не пора ли ему

намылить и шею

За Адыгею.


М.Ф. Гнесину

Т.В. Чурилин

1/V

1932 г.


Чурилинский сценарий изобиловал мелкими биографическими деталями, что было свойственно автору, всегда писавшему так или иначе о себе и «этнографии» собственной жизни. Подобно тому как в упомянутой «Тяпкатани» в качестве действующих лиц выступали многочисленные герои его детства, в фабульном плане спектакля были очерчены образы поэта и художницы, собиравших «материал для новой оперы». Художница «быстро заносит в альбом» все, что попадается ей на глаза: «сцены драки, возвращение в колхоз», «самоубийство» старухи-единоличницы, «удавившейся со зла»