– Вы вовсе не обязаны отчитываться мне в своих чувствах.
– В своих – безусловно. Я только хочу обратить ваше внимание на одно обстоятельство: Мари всегда будет колебаться. Даже если она вдруг решит остаться, в глубине души она все равно будет колебаться. Да она никогда и не решит навсегда остаться здесь. Ничто не заставит ее принять какое-либо решение до тех пор, пока она вновь не увидит своего мужа, который, к слову сказать, может быть, давно уже умер.
– Кто вам сказал, что он умер! – крикнул я.
– Мне? Никто! Я же говорю «может быть».
Тут я совсем вышел из себя:
– Напрасно вы на это надеетесь! Возможно, муж объявится. Возможно, он и в самом деле уже в Марселе. В войну все случается.
– Вы упустили из виду одну мелочь, – сказал он, спокойно глядя на меня. Его продолговатое малоподвижное лицо не дрогнуло. – Ведь Мари уехала со мной, когда муж ее наверняка был еще жив.
Да, это была правда. Я не мог не признать, что это была правда. Покойный Вайдель вряд ли страдал бы от этого больше, чем я. Война обрушилась на страну, над Мари нависла угроза смерти, и Мари охватил страх. Быть может, только на один день. Но потом уже было поздно. Этот один день навеки разлучил ее с мужем.
Но какое мне, собственно, дело до мужа? Его уже нет. Вот и все. А воскресни он – я мечтал бы только о том, чтобы от него избавиться. «По сравнению с ним, – думал я, – человек, сидящий сейчас со мной за столиком, лишь бледная тень. Почему она хочет с ним уехать? Почему она бросает меня?»
Врач заговорил уже другим тоном, словно хотел отвлечь меня или успокоить:
– По некоторым вашим высказываниям я понял, как вы относитесь ко всей этой свистопляске с визами, ко всему этому консульскому шаманству. Боюсь, мой друг, что вы судите об этом чересчур легко. Я, во всяком случае, думаю иначе. Если в мире господствует какой-то высший порядок – я вовсе не имею в виду, что он непременно должен быть божественным, просто порядок, некий высший закон, – то он, наверно, определяет также и нелепый порядок наших досье. Ваша цель вам ясна. И какая вам разница, куда вы попадете сперва: в Оран, на Кубу или на Мартинику? Вы сознаете краткость и неповторимость своей жизни, как бы ее ни исчислять – в лунных ли, в солнечных ли годах или в сроках транзитных виз.
– Можно только удивляться, что, несмотря на такой возвышенный образ мыслей, вы все же дрожите от страха. Чего вы, собственно говоря, боитесь?
– Тут нет ничего мудреного. Конечно, смерти. Гнусной, бессмысленной смерти под сапогами эсэсовцев.
– А я вот, видите ли, всегда уверен, что все переживу.
– Да-да, я знаю. Вам решительно не хватает воображения, когда дело касается вашей кончины. Если я в вас не ошибся, то вы, дорогой друг, стремитесь прожить две жизни. А так как двух подряд не бывает, то вы живете двумя жизнями одновременно. Так нельзя.
– Откуда вы это знаете? – воскликнул я в испуге.
– Господи, да это ясно по некоторым симптомам. Ваше излишне активное вторжение в чужие жизни. Ваша редкостная готовность – заслуживающая, впрочем, всяческой благодарности – оказывать помощь другим. Я вам уже сказал, так нельзя. Так нельзя… А если никакого высшего порядка не существует, если нет ничего, кроме судьбы, слепой судьбы, то какая разница, из чьих уст вы услышите ее приговор: от консула или от дельфийского оракула, прочтете ли по звездам или сами сформулируете его, анализируя многочисленные события вашей жизни – большей частью неверно, большей частью предвзято…
Я только собирался ему сказать, чтобы он прекратил свою болтовню, как он сам встал, поклонился Клодин и ушел. Этот разговор мы вели в кухне Бинне за крохотным столиком, покрытым чистой синей в клетку клеенкой. Хотя мы говорили по-немецки, Клодин с большим вниманием следила за нашим разговором, словно она истолковывала на свой лад смысл наших непонятных слов. Ее тонкие смуглые руки с розовыми ладонями перебирали вязальные спицы с размеренностью механизма.
После ухода врача я, должно быть, долго молчал.
– Что с тобой случилось? – начала Клодин. – Ты изменился за последние недели. Ты уже не тот человек, каким был, когда пришел сюда впервые. Помнишь, как я тебя выставила за дверь? Я тогда была очень усталая и хотела приготовить обед на следующий день… С тобой что-то случилось… Не спорь, я вижу. Что же именно? Почему ты вечно ходишь с этим врачом, участвуешь в его дурацких предотъездных хлопотах? Этот человек не годится тебе в друзья. Он чужой.
– Я тоже чужой.
– Нам ты, во всяком случае, не чужой. Этот врач, наверно, хороший человек – он вылечил моего мальчика… и все же он нам чужой.
– Клодин, а разве ты сама здесь не чужая?
– Ты забываешь, что я приехала сюда, чтобы здесь остаться. Для вас этот город – место отъезда, а для меня он был местом приезда. Он был моей целью, точно так же, как для вас сейчас – заморские страны. И вот теперь я здесь живу.
– Почему ты покинула свою родину?
– Тебе этого не понять. Разве ты можешь понять женщину, которая, завернув ребенка в платок, садится на пароход, потому что дома для нее нет места. Людей вербуют на фермы, на фабрики или еще куда-то. Она и представить себе не может, что это такое, но она едет. А вы? У вас холодные глаза! Вам нужна уйма времени, чтобы решиться на то, на что мы решаемся в одно мгновение. И за одно мгновение вы рвете то, что для нас длится всю жизнь. Да ты меня спрашиваешь обо всем этом только для того, чтобы я сама тебя не расспрашивала. Ты расстался с Надин? У тебя другая девушка? Она заставляет тебя страдать?
– Оставь меня в покое… Скажи-ка мне лучше, тебе никогда не хочется вернуться домой?
– Быть может, когда-нибудь, когда мой мальчик станет учителем или врачом, и захочется. Но не теперь, не одной. Опавший лист, гонимый ветром, скорей бы вернулся на свою ветку… Я хочу остаться с ребенком у Жоржа как можно дольше.
Она не скрывала от себя всей непрочности своего счастья. И быть может, именно от этого оно становилось прочнее. Во всяком случае, я, как никогда, остро ощутил, что нахожусь в семье. Должно быть, все началось с того, что Жоржу Бинне однажды захотелось коснуться этой смуглой руки. Жоржу, который попал на юг благодаря случайному стечению обстоятельств во время эвакуации его фабрики. Почему такие Жоржи всегда обзаводятся домом, тогда как для меня ничто не имеет продолжения – ни счастливого, ни трагического? В конечном счете я из всего выпутываюсь, правда, без урона, но остаюсь, как и был, один.
Я сел за столик в «Брюлер де Лу». Люди вокруг меня находились в страшном возбуждении, потому что в полдень по Каннебьер промчалась машина со свастикой. Наверно, в ней ехала одна из тех немецких комиссий, которые совещались в отеле с агентами Виши в Испании и Италии. Но беженцы вели себя так, словно сам сатана промчался вниз по Каннебьер, словно он вот-вот загонит за колючую проволоку свое разбежавшееся стадо. Мне показалось, что все готовы броситься в море и выбираться из города вплавь, поскольку в ближайшее время не ожидалось никаких пароходов.
Вдруг в одном из зеркал, которыми здесь были увешаны стены, будто специально для того, чтобы умножить число мерзких рож, мелькающих перед глазами, я увидел, что в кафе тихо вошла Мари. Я напряженно следил за тем, как она ищет, не спускал с нее глаз, пока она обходила столики, разглядывая все лица. Я был единственным человеком, который знал, что ее поиски бессмысленны. Затаив дыхание, ждал я, когда она подойдет к моему столику. Я вдруг решил, что сейчас должен раз и навсегда положить конец этим поискам, и предчувствовал, какое опустошение произведу в ее душе тремя словами проклятой правды.
И вот ее взгляд упал на меня. Ее бледное лицо порозовело, в серых глазах засветилась теплая, добрая улыбка, и она крикнула мне:
– Я уже несколько дней ищу тебя!
Я забыл свое намерение. Я схватил ее за руки. Только глядя на ее маленькое личико, я ощущал покой. Да, мир и покой воцарились в моем загнанном сердце, словно мы сидели вместе на лужайке у себя на родине, а не в этом суматошном кафе у пристани, где зеркала на стенах отражали содрогающихся в конвульсиях страха беженцев.
– Куда ты пропал? – спросила она. – Скажи мне, ты не получил еще ответа от своих друзей в консульстве?
Моя радость почти улетучилась. «Так вот почему ты меня ищешь? – подумал я. – Я занял место покойника».
– Нет, – сказал я. – Это так быстро не делается.
Она вздохнула. Я не мог понять, что выражает ее лицо. Мне показалось, что на нем промелькнуло что-то вроде облегчения.
– Давай спокойно посидим вместе, – сказала она. – Будто не существует ни отъезда, ни пароходов, ни расставаний.
Меня легко было втянуть в такую игру. Около часа просидели мы вместе в полном молчании, словно у нас было впереди бог весть сколько времени для разговоров; в полном согласии – словно нам никогда не надо будет расставаться. Во всяком случае, я испытывал именно такое чувство. Я не удивлялся тому, что она не отнимает у меня своих рук: видно, это казалось ей вполне естественным, а быть может, напротив, ей было безразлично, кто их сжимает. Внезапно она вскочила. Я вздрогнул. На ее лице появилось то особое, непонятное, чуть ироническое выражение, которое всегда появлялось, когда она думала о враче. И я почувствовал, что стоит ей уйти, как меня вновь с неодолимой силой захватит вся эта бессмысленная суета.
Но тем не менее я сравнительно спокойно продолжал сидеть за своим столиком. «Мы еще живем в одном городе, – думал я, – мы еще спим под одним небом, еще ничего не потеряно».
Когда, возвращаясь домой, я пересекал Кур Бельзенс, я услышал, как с застекленной террасы кафе «Ротонда» кто-то выкрикнул мое прежнее имя.
Я вздрогнул, как всегда, когда меня называли моим настоящим именем. Но обычно я успокаивал себя тем, что теперь почти все люди бродят по свету под чужими именами хотя бы потому, что они произносят их на иностранный манер. Сперва мне показалось, что я никого не знаю из той группки людей, которые мне махали. Потом я заметил, что все махали потому, что махал