Он вдруг подмигивает мне длинным конским глазом и заговорщически улыбается. Я улыбаюсь тоже. Вот таким, с длинным конским глазом, я и запомнила его, когда мы, еще детьми, летели с ним с ледяной горки, и он, обхватив меня руками, целовал прямо в губы. И как я писала в одном из своих рассказов: «его слюна была чистой и пресной, как моя собственная слюна». Долетев до конца, мы вставали и, не глядя друг на друга, качаясь, как пьяные, снова шли вверх, в гору, чтобы все повторилось.
Только мы одни с ним знаем про это.
— Леша, смотри, это буква М, а это буква А. Пиши: МА-МА… — сводная сестра Леши Инна учит его писать.
Леша выглядит как тринадцатилетний подросток, хотя ему уже пятнадцать. Он коротко острижен, на нем грязная рубашка с чужого плеча, он ковыряет в носу и грызет ручку, он не понимает, чего от него хочет Инна. Ему скучно. Небесно-голубые глаза его на тонком одухотворенном лице, уже покрывающемся легким пухом, ищут, чем бы отвлечься. И находят. Он засовывает ручку в клетку с крысой, которая стоит тут же на столе, и громко хохочет.
— Тебе же говорят, пиши! — кричит на него красивая нарядная соседская девочка Катя. — Дурак!
— Сама дуя! — обиженно говорит Леша.
Леша не выговаривает «р», и еще кучу других звуков он не выговаривает. Он вообще плохо говорит. Он не умеет писать в свои пятнадцать лет и читать. Он сирота, его мать умерла несколько лет назад. Он живет с пьяницей-отцом в убогой комнате. Он — умственно отсталый ребенок. В народе таких называют ласково — дурачок.
Леша, Катя и Инна выбраны нами для съемок фильма. Все они живут на одной улице с моей мамой. Инна, чем-то неуловимо похожая на меня в детстве, утверждена на роль главной героини.
— Отличная сцена, — говорю я режиссеру. — Хоть сейчас снимай.
Режиссер смотрит на меня выразительными глазами, потом на майора, сопровождающего нас теперь повсюду. Майор сидит у окна с серым скучным лицом и смотрит на улицу. Кажется, что ему совсем нет дела до нас.
— Пойдем выйдем, — говорит режиссер мне.
— Ты понимаешь, что наш фильм накрывается медным тазом? — спрашивает меня режиссер, когда мы остаемся одни.
— Почему?
— Этот майор догадается обо всем сразу, как мы только включим камеру и начнем снимать.
— Ты уверен?
Режиссер горестно качает головой. Мы молча смотрим друг на друга.
Дело в том, что мы никогда не собирались снимать фильм о детстве известной писательницы, которая прославила Город своими книгами, то бишь обо мне. Этот сюжет мы придумали для того, чтобы нам разрешили съемки в закрытом военном городе.
С самого начала мы мечтали снять фильм вот об этом мальчике, который ковыряет пальцем в носу, который грызет ручку, который не знает ни одной буквы, плохо говорит, который неадекватен в поведении, который умственно отсталый, дефективный, даун, дурак, идиот, — вот про него, про этого дурачка с небесно-голубыми глазами, с которым разговаривает Бог, современного юродивого, праведника, на котором и стоит этот строгий военный Город, а значит мир. Но разве Город позволил бы нам снять такой фильм о себе? Фильм о Городе, увиденном глазами дурака?
Мы сидим с режиссером, как два заговорщика, хитростью проникшие в чужой город, как два врага, задумавшие обмануть и опозорить честных и порядочных жителей этого города.
— Я нашла выход, — говорю я. — Мы будем снимать два фильма, и про меня, и про него. Камера начинает с меня, потом переходит на мальчика. Чтобы усыпить бдительность майора.
— Это трудно, — говорит режиссер.
— Ничего, справимся. Главное, чтобы пленки хватило, — говорю я.
— Тогда тебе придется написать очень жесткий сценарий…
Режиссер с надеждой смотрит на меня. Я киваю и улыбаюсь режиссеру обворожительной, но не совсем искренней улыбкой. Потому что я чувствую себя не просто предателем, а предателем вдвойне. Мало того, что я обманываю свой родной Город, я обманываю и его, режиссера. Потому что я знаю, что мы будем снимать еще третий, невидимый, как град Китеж, фильм. О съемках которого режиссер даже не догадается.
Город хотел бы, чтобы про него сняли хороший документальный фильм, где были бы показаны как достижения его, Города, так и его, Города, недостатки, но в меру, то есть нормальный правдивый фильм.
Режиссеру же нужна художественная правда о человеке.
Мне же нужна легенда о нашем времени. Потому что от времени остаются только легенды.
Я знаю одну военную тайну, которую мой режиссер не знает.
Для него это просто обыкновенный военный городок: с центральной улицей, обсаженной пыльными пирамидальными тополями и белой акацией, и площадью с обязательным памятником Ленину, штабом, Домом офицеров, магазином, рестораном, баней и базаром, — городок, каких много.
Для меня же этот город, прикинувшийся обыкновенным сонным городком, — был и остается Городом Апокалипсиса. Именно здесь в 1962 году во время Карибского кризиса, во время ядерного противостояния СССР и Америки, когда мир висел на волоске, я шестилетним ребенком видела, как начинается Конец Света.
В тот вечер, 28 октября 1962 года, когда на весь город завыла сирена, мы нашей круглосуточной группой в детском саду сидели за столиками и ужинали. К сирене мы уже привыкли, она в тот месяц выла несколько раз по ночам, когда была учебная тревога. Но сегодня она выла как-то по-особому. Словно последний ангел вострубил в трубу над нашим Городом с неба, низко, безнадежно, не переставая: «У-у-у!» — вот как она выла.
— Война! — закричала истошным голосом нянечка, нас кормившая. — Война началась!
Она еще помнила, что так же начиналась и Великая Отечественная война, вот с таких воздушных тревог перед бомбежками, с воя сирен. Она не знала, что сегодня Америкой был объявлен ультиматум: если Советский Союз не уберет свои ракеты с острова Куба, то она совершит ракетно-ядерный удар по СССР.
В эту ночь время ультиматума истекало и должна была начаться ядерная война. В первую очередь американские ракеты, конечно, должны были уничтожить ракетно-ядерный потенциал нашей страны, а значит, наш полигон и наш Город, наших отцов, обслуживающих ракеты, и уже заодно, как говорится, до кучи, наших матерей и нас, детей, то есть всех, кто живет в Городе.
Поднялась суматоха. Нас быстро одевали в осенние пальтишки, выводили на улицу и строили по парам. Я стояла в паре со своей подругой Наташей Березкиной, моей соседкой по улице, рассудительной рослой девочкой, с которой я дружила, или лучше сказать, которую трепетно и ревниво любила. Мы стояли с ней в одинаковых пальтишках зеленого цвета. Потому что мы были с ней как сестры, но я — маленькая, черненькая, она же — высокая, беленькая. Нас наряжали в одинаковые платья, дарили нам одинаковых кукол, завязывали на голове одинаковые банты. И то, что в такой час мы оказались с ней вместе, меня успокаивало. Когда мы были вместе, с нами не могло случиться ничего плохого. Мы весело побежали на улицу Победы, к школе 232, так же, как и раньше, во время учебной тревоги. Для нас это было развлечением. Мама рассказывала, что также детьми они весело встретили сообщение о войне в 1941 году, бегая по деревне с радостными криками. Уже стемнело, но фонари были выключены. Нам навстречу тоже бежали люди, в основном солдаты и офицеры. Они садились на грузовики и в автобусы и уезжали. На площади в темноте вокруг памятника Ленину метались «гражданские» — так презрительно называли в нашем городе мужчин, не принадлежащих к военному сословию, женщины с грудными детьми, пожилые люди. Человек с мегафоном истошно призывал их не поддаваться панике и спокойно дожидаться автобусов, которые их вывезут в безопасное место. Хотя какое место на Земле могло быть в ту ночь безопасным?
Мы бежали по темным улицам, взявшись за руки по двое. Мы бежали сначала мимо Дома офицеров, куда мы ходили на елку и на похороны разбившихся летчиков, смотреть кино или на концерт. Потом по улице Советской Армии, мимо большого дома за голубым забором, где живет генерал Василий Иванович Вознюк, маленький, лысый и очень добрый (он построил наш Город; сколько раз, сидя на заборе, мы рвали у него черешню), мимо просторного гостевого дома для «промышленников» с оборонных заводов, приезжающих из Москвы и других городов доводить ракеты до ума (здесь нас катал на машине «дядя Сережа», потом мы узнали его фамилию — Королев, главный конструктор ракет). Мимо финского домика под номером десять, где живет Наташа, мимо такого же дома под номером восемь, здесь живу я с мамой. Мой папа живет отдельно от нас, в каменном доме на улице Черняховского. Мы бежим по Артиллерийской набережной, где стоит фильтровальная станция, мама там берет на анализ воду, у нее такая профессия. По улице Авиационной, мимо «дежурки» — дежурного магазина, где мы брали хлеб: черный по 14 копеек и белый по 20 копеек за один килограмм (к буханке белого часто давали довесок — корочку хлеба, которую мы, не доходя до дома, съедали). У «дежурки» выкопана огромная черная яма, в ней вечно чинят водопровод. Мы обходим ее по узенькой опасной тропке. Мимо улицы Ленина, по которой мы шли каждый год на парад. Мимо проспекта 9 Мая, где стояла баня. Мимо Солдатского парка, здесь стояла водонапорная башня, подпирающая небо, и с нее, если залезть, был виден весь городок, и село, и река Постепка, протекающая через село, и бахчи с арбузами, и кусочек Ахтубы, и Волга, сливающаяся с небом. Я бежала и прощалась с городом.
Нас построили во дворе школы, выдали нам кульки с сухим пайком и повели к автобусам.
Мы с Наташей сели в автобус, и вдруг во дворе школы я увидела Надьку. Она жила на нашей улице. Она была девочкой-дауном, дурочкой, ее так и звали — Надя-дурочка. Лицо ее было тупое и бессмысленное. Ее распирало от не нужной никому плоти. Дети на улице и моя подруга Наташа смеялись над ней. Надя же была очень привязана ко мне, а я к ней. Я одна с ней играла и жалела ее. Она горячо и наивно мечтала вслух, сидя со мной на крыльце, и я, с удивлением глядя на ее быссмысленное лицо, понимала, что она умна и добра, что она, как мы, только в ней все оставалось таким, как у нас в раннем детстве. Потом много лет спустя я буду писать о ней в своих рассказах, повестях и романах. Она была и остается в моей жизни самым значимым человеком.