Трава, пробившая асфальт — страница 10 из 45

Моей жизни, конечно, не позавидуешь, но в тот весенний вечер я ликовала.

Зависть к тополю и муравьям

После этого я стала чаще сидеть на полу в палате, коридоре, игровой комнате, хотя плохо держала равновесие и часто падала. Иной раз так треснусь головенкой об пол, только искры сыплются из глаз. На полу куда вольготнее, чем в коляске, хотя частенько влетало от нянь за сбитую ковровую дорожку. Они стелили ее посередине коридора, а я своими неслушающимися ногами невольно сдвигала в сторону.

Несмотря на ругань нянь, я всё чаще и чаще просила, чтоб меня посадили на пол в коридоре, где больше простора. Взрослые недоумевали, ворчали, но сажали и поправляли сдвинутый мною ковер. Видно, сами понимали, как нелепо выглядит этот ковер-половик на фоне обшарпанных стен и окон без занавесок.

* * *

Когда весна 1964 года только-только зажурчала ручьями, в жизни детдома наметились перемены. Затеяли строительство служебного здания из крупнопанельных блоков, но разместили там не детей, а кабинет директора, бухгалтерию и столовую. А в нашем деревянно-барачном жилье решили провести паровое отопление – едва сошел снег, рабочие начали ставить батареи. А с приходом лета нас стали возить в баню – в телеге, запряженной лошадью. И меня, наконец, начали полноценно мыть с мылом и мочалкой! И стали чаще менять одежду. В начале весны девочек нарядили в легкие платьица, но летом передумали и решили обмундировать всех детдомовцев «под мальчиков» – выдали майки и нечто среднее между трусами и шортами.

Иногда нас, колясочников, выносили на улицу в тень большого тополя, росшего возле нашего корпуса. Сидя вблизи дерева, я с любопытством разглядывала его морщинистый ствол, по которому ползали муравьи, жучки, паучки… К этому времени моя многострадальная коляска осталась совсем без колес; ее водружали на два стула или ставили на пол, после чего туда сажали меня.

Как думаете – о чем может думать в такие моменты восьмилетний ребенок, сидя в сломанной коляске? Ну так я вам расскажу: он завидует дереву. Потому что оно постоянно живет на улице, на воздухе, под солнцем, под луной, под ветерком, под дождиком, под снегом. Потому что ему не надо возвращаться в корпус, где обязательно обругают, а ночью нахлынет тоска. Тополиные ветви качались высоко над землей, и казалось, что они задевают облака. «Как хорошо ему здесь, его никто не обижает…» – завистливо думала я и тихонечко вздыхала.

Потом меня стали интересовать все самостоятельно движущиеся существа: звери, птицы, насекомые. Особенно насекомые – они были совсем рядом со мной. Было ужасно приятно наблюдать, как туда-сюда снуют мелкие жучишки и паучишки. Как ползут божьи коровки – красные, оранжевые, желтые, с черными пятнышками-горошками на спине, как они внезапно взлетают, поджав лапки и выпустив из-под плотных верхних крыльев полупрозрачные нижние. Как, расправив крылышки, взмывают вверх мотыльки. Как грациозно порхают разноцветные бабочки и опускаются на листок или травинку. Я смотрела на бойко семенящего муравья и представляла, что это я бегу, и будто своими глазами видела, как перед этим бегущим муравьишкой перемещаются все предметы. И завидовала им всем, самостоятельно передвигающимся на своих ногах…

«В умственном развитии отстает…»

Незаметно пролетело короткое сибирское лето. Казалось бы, совсем недавно было все зеленым зелено, но вот уже видна осторожная поступь осени. У тополя возле корпуса с каждым днем золотого в листве все больше и больше.

В конце августа 1964 года к нам приехала важная областная медкомиссия с проверкой, особенно дотошно проверяли нас, колясочников. Нескольких человек с нормально работающими руками сразу же отправили в другой детдом. Подошла моя очередь. С меня сняли платье прямо в коляске, и я осталась в здоровенной, не по размеру, майке и без трусов. Их на меня в тот день почему-то не надели.

– Почему на тебе нет трусов? – взяв меня на руки, строго спросила Нина Степановна, родная сестра зловредной Анны Степановны Левшиной, словно я сама одевалась и раздевалась.

– Мне их не надели… – шмыгнула я носом, мне и самой было неловко предстать в таком виде.

Положив на стол, члены комиссии долго разглядывали мое тщедушное тельце и тихо переговаривались между собой. Кое-что из разговора я расслышала, а кое о чем могла догадаться по их лицам.

– Она что, обходится без трусов? Она хоть понимает, что так ходить стыдно? Она в состоянии сама себя обихаживать?

– Нет, она себя не обихаживает, – ответила Нина Степановна. – За ней ухаживают няни, кормят с ложки. Девочка очень слабая, постоянно плачет. В умственном развитии отстает.

Фраза была убийственной. Она заявила о моем умственном отставании, даже не поинтересовавшись, как проходило моё начальное обучение! А я, меж тем, успешно выучила все буквы и могла складывать слова и предложения. Учеба давалась легко и была лучшим из развлечений, я уже мечтала, что, помимо чтения и письма, меня будут обучать другим интересным предметам. Но Нина Степановна своим нелепым и безапелляционным утверждением перечеркнула всё мое будущее, лишив меня права на образование. А для комиссии большего доказательства не требовалось – заключение главной медсестры казалось им вполне достаточным.

* * *

В октябре в нашем корпусе подключили паровое отопление, начали красить палаты и игровые комнаты, перебрасывая нас из одной комнаты в другую. Понятно, что никаких занятий не было – их невозможно проводить при ремонте.

Занятия начались только после Нового года, в январе 1965-го. Оказалось, никто из ребятишек ничегошеньки не помнил из пройденного, только я могла назвать выученные буквы, да еще те, кого привезли из вспомогательных школ.

Материнское отвращение

С горечью вспоминаю эпизод, связанный с посещением матери и окончательно определивший наши отношения. Это случилось в октябре 1964-го, когда ремонт в корпусе шел полным ходом, уроки чтения были отложены, погода хмурая, настроение паршивое… Я ждала маминого визита с особым трепетом.

Однако мать в тот день повела себя весьма странно. Когда я попросилась на руки, она вытащила меня из коляски и стала водить под руки, как, бывало, делала дома, но при этом старалась отодвинуться подальше и не касаться меня. А когда я попыталась прижаться к ней, резко отстранила и с укоризной спросила:

– Тома, ты почему какаешь в штаны?

– Я не какаю в штаны! Нас за это ругают, – стала оправдываться я, опешив от несправедливого обвинения.

– Тогда почему у тебя все штаны в какашках? – брезгливо поморщилась она.

– У нас бумажек нету… – виновато засопела я, разглядывая на себе женские панталоны, которые мне были так велики, что свисали ниже колен, заменяя рейтузы.

Малоприятная картина – неухоженная малышка-инвалидка в коротком платьице, из-под которого чуть ли не до пяток свисают панталоны-рейтузы, и со сползшими чулками, волочащимися по полу. Могу представить, таким несуразным чучелом я выглядела! Да еще матери сообщили о моем умственном отставании и решении комиссии…

Я не в состоянии понять свою мать Екатерину Ивановну. Она же поначалу любила меня! Сохранились трогательные фотографии, где я у нее на руках – привлекательная женщина и милая малышка с ещё не выраженными признаками болезни. Когда я жила дома, она была ласкова со мной и принимала меня такую, какая есть, с изрядными отклонениями в физическом развитии и верила в мое выздоровление. Неужели вот так, из-за болезни, можно разлюбить своего ребенка? И так легко согласиться с умственной отсталостью, придуманной медсестрой – не врачом, не педагогом – и утвержденной небрежной комиссией? Ведь я жила дома почти семь лет, и мать могла объективно и по-матерински оценить мое умственное развитие!

Почему эта женщина во время своих нечастых визитов в детдом, видя собственное дитя в грязи и коросте, ни разу не попросила теплой воды, чтобы хоть чуть-чуть привести его в порядок? Ведь теплую воду всегда можно было взять в столовой и обмыть девочку над тазом.

Зато как ей нравилось рассказывать, что когда вернулась от меня домой, у нее на руках обнаружили чесотку и на две недели отпустили на больничный. Я ее заразила чесоткой – вот что главное, а не то, что от этой чесотки страдал полулежачий ребенок, который не мог даже почесаться.

В её глазах было только отвращение к запущенной детдомовке, в которую превратилась ее дочь, и тайное желание, чтобы этой неудачной дочери вообще не было бы в природе. Получалось, что для неё было бы лучше, если бы я поскорее умерла, чтобы, наконец, исчезла несуразица – у такой красавицы такой уродец ребенок. И она вынуждена регулярно посещать этого уродца в детдоме – иначе люди осудят, мол, бросила, забыла. И она исправно приезжала ко мне раз в 3–4 месяца. Потом выяснилось, наносила визиты мне исключительно тогда, когда ей было плохо, когда ссорилась с бывшей родней: со свекровью или золовками.

Бедная моя мама Екатерина Ивановна! Я ее не презираю, не осуждаю, скорее жалею. Ведь, наверное, нелегко таскаться «из-под палки» в детдом и возиться с вызывающей отвращение дочкой-инвалидкой даже четыре раза в год.

Я думаю, что не любить человечка, которому дала жизнь, брезговать и тяготиться им – один из самых страшных грехов. Потому, что невозможно измерить глубину страдания этого маленького человечка.

К другим детдомовцам, которые, как и я не были сиротами, тоже приходили родичи. Но не так вот, нехотя, формально, будто исполняя повинность, а с виною, любовью и заботой. И в первую очередь смотрели в чистоте ли ребенок? И не забывали приласкать и понежничать. Как же мне не хватало вот этой, хотя бы эпизодической, любви, ласки, нежности и заботы! Потом, во взрослых стационарах, я наблюдала, как родители навещают взрослых детей-инвалидов, сброшенных на попечение государству, чтобы отгородиться от убогого или потому, что не в состоянии ухаживать сами. Это всегда было не для галочки, визитеры приходили, чтобы позаботиться, подкормить, поддержать, развлечь, понежничать…