Через призму теоретической позиции Фрэнсис Тастин можно было бы увидеть сновидение Деборы как изображение полного отсутствия холдинга и контейнирующего присутствия в ее младенчестве. Она осталась объятой невыносимым ужасом, что она необратимо растворяется, падает, вытекает через поверхность своего тела (истекает кровью).
Уилфред Бион, возможно, рассмотрел бы это сновидение как образ подлинного зла и жестокости, которые исходят от садистического Супер-Эго, использующего собственную инвертированную агрессию Деборы, возникшую в ее ранних отношениях с матерью. Он понял бы это как атаки на связи в ее внутреннем мире, рассечение ее переживания на множество фрагментов, приводящее к безымянному ужасу, к формированию внутренних «странных объектов» и инверсии альфа-функции.
Наконец, Рональд Фейрберн, наверное, посчитал бы такой сон «доказательством» того, что травмированный ребенок «стремится обойти опасность, связанную с выражением либидинозного и агрессивного аффектов по отношению к их объекту, используя максимум своей агрессии при подавлении максимума своих либидинозных потребностей» (Fairbairn, 1981: 115).
В действительности все эти теоретические интерпретации являются современными мифологемами – попытками представить себе внутренний мир травмированного ребенка, чтобы понять, что в ходе развития индивида могло послужить причиной тех состояний ужаса, примеры которого мы видим в образах сновидения Деборы и в сказке «Девушка-безручка». Во всех этих объяснениях присутствует тема неудачного опосредования младенческого всемогущества, неудачи людей, окружающих младенца в том, чтобы понять и удовлетворить, помочь с переработкой и гуманизировать то, что в доличностном опыте ребенка попеременно переживается как рай и ад.
За редким исключением все эти теоретики не учитывают архетипическую природу внутреннего мира или мифологический уровень сил, действующих в нем. Таким исключением является Генри Кристал (Krystal, 1988: 145–146), который пытается добраться до более глубоких архетипических составляющих детского опыта:
Каково может быть психическое состояние ребенка, находящегося во власти примитивных предвестников аффекта, которые включают в себя реакцию всей вегетативной нервной системы, а также активацию предшественников боли? Как мы можем представить себе вневременной ужас ребенка? То, что нам стало известно из нашего опыта работы с взрослыми пациентами, которые в детстве перенесли тяжелую психическую травму, указывает на то, что такие переживания являются самым ужасным и неописуемым кошмаром из всего, известного человеку. Эта участь в буквальном смысле хуже смерти – невыразимый ужас, который будет только усиливаться и продолжаться без конца… безутешное состояние полностью сокрушенного ребенка… эмоциональный мозг полностью… затоплен прототипами аффектов… весь организм находится в состоянии тревоги.
Кристал упоминает о «прототипах аффектов» (Юнг назвал бы их архетипическими аффектами) и делает акцент на «непомышляемой тревоге», «невыразимом ужасе» и защитах, необходимых для переработки такой тревоги. Он пытается выразить то, что Поль Рикер (Ricoeur, 1967) назвал даймоническим уровнем человеческого опыта. Рикер говорит, что выражение «даймон» дает нам образ божественного как «недифференцированной силы; так что оно вполне подходит для описания внезапного, иррационального, неодолимого появления божественного в эмоционально-волевой жизни человека» (Ricoeur, 1967: 215–216). Наряду со словом «даймонический» мы могли бы здесь использовать термины «мифопоэтический» или «архетипический». Независимо от термина, который мы используем, мы имеем в виду глубокий и изначальный, коллективный и безличный уровень психики, активированный при детской травме. Этот уровень включает в себя нуминозный, то есть благоговейно-трепетный, аспект очень раннего, доэгоического, доисторического, довербального опыта ребенка. При этом нуминозное может быть как негативным, так и позитивным.
Сандра Эдельман способствует более глубокому пониманию этой темы, высказывая идею, что психе некоторых детей была «затронута» даймонической, табуированной сферой сакрального. Когда они подвергаются насилию или нападению в таком раннем возрасте, то это является как бы нападением со стороны самого божества – «бога живого» – нечеловеческого, безымянного гневного божества (Edelman, 1998). Она полагает, что результатом оказывается не стыд в обычном смысле за тот или иной плохой поступок, но онтический стыд.
В какой-то момент развития, предшествующий формированию Эго, психе младенца наталкивается на даймонический аспект сакрального, на темную сторону нумена; эта встреча оставляет в архаичной психике младенца не просто чувство «стыда», а ощущение собственной скверны и последующее чувство ужаса. Если это чувство не смягчается поддерживающим окружением младенца, созданным эмпатичной матерью, то ужас становится всепроникающим и хроническим.
…потому что травма была вызвана родителем-как-богом, его невербальным сообщением, что ребенок по самой своей природе недостоин бога, иначе не был бы подвергнут такому опыту или избран для него.
Эдельман уточняет описание такого субъективного переживания расчленяющего чудовища, цитируя кляйнианского аналитика Нини Герман (Herman, 1988: 152–153):
Этот «призрак»… представляется конгломератом, смесью ведьмы и демона, извергающихся вулканов, грязи и землетрясений, которые вызывают ревущие оползни сточных вод. Он представляется зубами в кривой ухмылке, частичными объектами и фантомами, заляпанных садизмом, от которого мы избавляемся и который возник в ответ на переживание пустоты там, где должна была быть мать. Это содержание наших худших кошмаров или «плохого» ЛСД-трипа – великан-людоед, чьи жесты заставляют детей вопить от ужаса, злая колдунья или убийца-душегуб, насильник или злоумышленник: это синтез настолько рафинированного кошмара, что мы почти теряем дар речи.
Именно такого расчленяющего «призрака» Дебора увидела в своем сновидении в образе дьявольского «мужа». Видимо, ее психика предъявила нам образ того, что, должно быть, оставалось ее безо́бразным ужасом в раннем детстве – образ, которому ранее нельзя было позволить войти в сознание. Когда мы обсуждали это сновидение, Дебора вновь соприкоснулась с теми же переживаниями разрушенности и беспомощности, которые сопровождали ее очень ранние повторяющиеся сновидения. Они бывали у нее, когда она дремала, и она плакала во сне. Она сказала, что для описания этих сновидений она вряд ли может подыскать слова, так как это были простые физические ощущения, колоссальные силы, потрясение – что-то вроде амебы, угрожающей ее поглотить. Она сказала: «Я чувствую, что была в гостях у смерти. Я слишком близко подошла к ней… в первый раз это было, когда я была совсем маленькой и отравилась муравьиным ядом, а позже такое много раз повторялось в отношениях с Джен».
Последовали другие сны со сценами насилия. Образы выпотрошенных животных, людей с парализованными ногами, с ампутированными конечностями, за которыми она пыталась ухаживать, чтобы вернуть их к жизни. Мы будто оказались в сфере того, что Микаэл Балинт называл базисным дефектом (Balint, 1979). Мы будто спустились в девятый круг Ада и были вынуждены встретить самого Дита (см. главу 3). Агрессия была настолько сильной, что нам оставалось только вместе преодолевать ее, страдать вместе. Более чем когда-либо, Дебора была жесткой, хрупкой и напряженной. Она осознала то, как много насилия все это время было у нее внутри, это относилось и к «уничижающему диалогу», звучащему в ее голове: «Ты глупая, ты слабая, ты никчемная, ты уродина». Она сказала: «Во внутреннем мире я будто нахожусь на суде и уже осуждена заранее до того, как у меня появится возможность что-то сказать в свое оправдание».
В переносе в тот период усилилась ее потребность во мне, и на некоторое время мы добавили дополнительную сессию в неделю. Способность Деборы просить о помощи и признание того, насколько она нуждалась во мне в тот период, имели решающее значение для коррекции влияния ее ранних отношений с матерью, в которых эта потребность была высмеяна, на ее жизнь в настоящем. Также важным оказалось то, что она читала о травме. Она сама разыскала и прочитала мою первую книгу (Kalsched, 1996) и некоторые другие книги на эту тему. Ей надо было знать о терапии и жизни других женщин, у которых был похожий опыт травматической депривации в раннем детстве; ей надо было избавиться от своей «плохости» и осознать всю полноту предательства со стороны ее матери. Теми или иными путями мы способствовали процессу трансформации ее травматического опыта, не оформленного как эксплицитное воспоминание, в нечто, что можно было бы ментализировать, о чем можно было бы думать и горевать.
Видимо, одним из основных содержаний агонии, которую мы переживали в тот период, было то, что она ощущала «пустой» оболочкой без содержания, деревянной коробкой с пустотой в том месте, где должно быть сердце. Дебора никогда не была «наполненной» ощущением, что она действительно жива, полностью в своем теле, что является личностью, у которой есть душа. Некая суть самой себя была изъята или изгнана. По мере того как Дебора горевала о своей «потерянной душе», в ходе нашей работы некое место внутри нее постепенно готовилось к ее возвращению.
Постепенно кошмары, полные насилия, отступили, и постепенно стало крепнуть чувство, что жизнь возможна. Наши аналитические отношения стали важным пространством, которое было достаточно безопасным для того, чтобы исследовать свою жизнь и некоторые из ее постыдных тайн. Когда она позволила невинным частям своего я страдать и скорбеть, в интерсубъективное поле между нами просочилась любовь. Мы оба чувствовали это. Деборе потребовалась вся ее храбрость, чтобы выразить ту робкую любовь, которую она почувствовала, а также ощущение своей зависимости, которое возникло в связи с ней. «Я давно хотела сказать вам про любовь, которую чувствую, но боялась… может быть, мне было даже немного стыдно – будто это могло отпугнуть вас или вы утратили бы ко мне интерес».