Травяной венок. Том 1 — страница 27 из 91

В тот самый момент, когда крохотный отряд преодолевал водораздел между реками, стекающими в Педийскую Киликию, и реками, питающими могучий Галис, солнце скрылось окончательно, после чего путешествие проходило сквозь стену дождя или в лучшем случае тумана. Замерзший, измученный верховой ездой, не помнящий себя от усталости Марий час за часом трясся с беспомощно болтающимися ногами, способный лишь на то, чтобы благодарить судьбу за выносливость своих привыкших к дальним верховым рейдам ляжек.

Солнце показалось из-за туч только на третий день. Раскинувшиеся перед путниками необъятные равнины казались идеальным местом для выпаса овец и коров: их травяной покров отличался густотой, лесов же в округе почти не наблюдалось: согласно объяснению проводника, почвы Каппадокии не благоприятствуют произрастанию лесов, зато распаханная земля родит чудесные хлеба.

– Тогда почему здесь не пашут? – спросил его Марий. Проводник пожал плечами.

– Местные жители обеспечивают съестным себя, а также продают кое-какие излишки жителям долины Галиса, к которым наведываются по реке. В Киликии же они не могут продавать плоды своего труда, поскольку туда слишком трудно добираться. Да и зачем им такие заботы? Они сыты и всем довольны.

Это была единственная беседа между Марием и проводником за время пути; даже устроившись на ночлег в покрытом шкурами шатре кочующих пастухов или в саманной лачуге затерянной деревушки, они почти не разговаривали. Перед ними по-прежнему громоздились горы: они то отдалялись, то приближались, однако казались неизменно громадными и заснеженными.

Но вот проводник объявил, что до Мазаки осталось всего четыреста стадий[71] (Марий мигом перевел эту греческую меру расстояния в римские мили: их оказалось 50). Это произошло на пороге столь необычайной местности, что Марий пожалел, что с ним нет Юлии. Плато было изрезано здесь извилистыми ущельями, в которых вздымались конические башенки, словно любовно вылепленные из разноцветной глины; все вместе напоминало гигантскую игровую площадку обезумевшего дитя-великана. Кое-где башни были увенчаны плоскими камнями, которые, как казалось Марию, раскачиваются на ветру – таким неустойчивым было их положение на шпилях конических башен. И – о, чудо из чудес! – его глаза стали различать в некоторых из этих замысловатых сооружений, выдуманных самой природой, окна и двери.

– Поэтому ты и не видишь вокруг деревень, – объяснил проводник. – Здесь, на высоте, холодный климат и короткое лето. Вот жители и поселились внутри этих каменных башен. Летом они наслаждаются прохладой, зимой – теплом. Стоит ли самим громоздить дома, если Великая богиня Ма уже позаботилась об этом?

– И давно они живут внутри этих скал? – спросил пораженный Марий.

Проводник испытывал затруднения с точным ответом.

– С тех пор как здесь появились люди, – неопределенно ответил он. – Не меньше. У нас в Киликии говаривают, что люди пришли к нам из Каппадокии и сперва жили таким же способом.

Они трусили по ущельям, объезжая башни, когда Марий впервые увидел эту гору. Она возвышалась в гордом одиночестве – наибольшая вершина из всех, какие ему доводилось видеть: выше греческого Олимпа, выше любого пика Альп, окружающих Италийскую Галлию. Это была коническая громадина с коническими же вершинами поменьше по бокам; при взгляде на нее делалось больно глазам – так сверкала заснеженная верхушка горы на фоне безоблачного неба. Марий отлично знал, что это – гора, называемая греками Аргей,[72] которую видели считанные выходцы с запада. Знал он и то, что у ее подножья раскинулся единственный город Каппадокии под названием Эзебия Мазака, царская столица.

К несчастью, Марий приближался к горе с запада, из Киликии, то есть не с той стороны, откуда открывался наиболее захватывающий вид. Мазака лежала на северном склоне, ближе к Галису, великой бурой реке Центральной Анатолии, представлявшей для города наилучшую связь с внешним миром.

Лишь после полудня взору Мария предстали сгрудившиеся под защитой горы здания; он уже готов был испустить вздох облегчения, когда обнаружил, что подъезжает к полю брани. Охватившие его чувства он и сам не сумел бы описать. Ехать по месту, где совсем недавно сражались и гибли тысячами воины, не имея ни малейшего понятия о сражении и даже, говоря откровенно, особого к нему интереса! Впервые в жизни он, Гай Марий, победитель Нумидии и германцев, находился на поле сражения в качестве праздного соглядатая!

Измученный путешествием, весь избитый и почти бездыханный, он приближался к небольшому городу, глазея по сторонам без лишнего воодушевления. Никто не пытался убрать с места побоища жалкие останки; повсюду валялись, разлагаясь, трупы, лишенные доспехов и даже одежды. Зато воздух наполняло невиданное количество мух; негостеприимно прохладный воздух оказался здесь благом: трупное зловоние на холоде не было таким уж невыносимым. Проводник утирал слезы, обоих рабов тошнило, один лишь Гай Марий ехал себе вперед, словно не замечая страшной картины, и выискивал взглядом лагерь победоносной армии. Ожидание длилось недолго: лагерь раскинулся в двух милях к северо-востоку от места побоища и представлял собой скопище шатров из овечьих шкур под замутненным дымом бесчисленных костров голубым небом.

Митридат – кто же еще? Гай Марий не тешил себя заблуждением, что разбитая армия может принадлежать Митридату. Нет, он – предводитель победоносного войска, поле же усеяно трупами каппадокийских солдат, то есть недавних нищих горцев, кочевников-пастухов, а также – здесь дали себя знать профессиональные навыки Мария – сирийских и греческих наемников. Где сам недомерок-царь? К чему лишние вопросы? Раз он не явился в Тарс и не ответил ни на одно из посылавшихся ему с гонцами писем, то это означает, что он мертв. Мертвы и гонцы.

Другой на месте Гая Мария повернул бы, возможно, своего скакуна в противоположном направлении, уповая на то, что его появление осталось незамеченным. Но Гай Марий был не из робкого десятка. Наконец-то он загнал царя Митридата Евпатора в нору, пускай и не на своем собственном поле! Гай Марий ударил измученного коня пятками, сгорая от нетерпения приблизить долгожданную встречу.

Когда он понял, что не видит ни одного часового и что его приближение осталось никем не замеченным (не только на дальних подступах к лагерю, но и тогда, когда он въехал в город через главные ворота), то сильно удивился. Должно быть, понтийский царь чувствует себя в полной безопасности! Остановив взмыленного коня, он осмотрелся, ожидая, что перед ним предстанет акрополь или подобие крепости; наконец, он заметил на горном склоне сооружение, напоминающее дворец. Судя по всему, оно было сложено из какого-то легкого и мягкого материала, не способного защитить обитателей от пронизывающих зимних ветров, ибо стены покрывала штукатурка, окрашенная в темно-синий цвет; колонны были ярко-красными, а ионические капители – позолоченными.

«Там я его и найду!» – решил Марий и стал взбираться верхом на коне по крутой улочке, приближаясь к обнесенному голубой стеной дворцу, проглядывающему сквозь еще не украсившиеся листвой ветви деревьев. Он подумал, что весна приходит в Каппадокию поздно; молодой царь Ариарат и вовсе не увидит больше весны. Жители Мазаки, как видно, забились в щели, поскольку улицы поражали пустынностью; ворота дворца никто не охранял. Да, царь Митридат и впрямь непоколебимо уверен в себе!

Марий оставил коня и спутников у подножия лестницы, ведущей к бронзовым дверям, украшенным мастерски выполненным барельефом, повествующим об участи Персефоны.[73] У Мария было достаточно времени, чтобы рассмотреть эту древнюю композицию, вызвавшую у него острую неприязнь, пока он ждал, чтобы кто-нибудь отозвался на его настойчивый стук. Наконец, раздался скрип, и одна створка двери приоткрылась.

– Слышу, слышу! – произнес по-гречески старческий голос. – Чего тебе нужно?

Марий боролся с желанием расхохотаться, поэтому ответ его оказался сбивчивым и напрочь лишенным подобающего его положению величия:

– Я – Гай Марий, римский консул. Могу ли я видеть царя Митридата?

– Нет, – ответил древний старец.

– Ждешь ли ты его возвращения?

– Да, до наступления темноты.

– Вот и отлично! – Марий решительно толкнул дверь и оказался в пустом помещении, бывшем прежде, по всей видимости, тронной залой или помещением для торжественных приемов; свита из троих человек, повинуясь его жесту, вошла в дверь за ним следом. – Приюти меня и моих трех спутников. Наши кони стоят у лестницы, их надо отвести в стойло. Мне – горячую ванну. Живо!


Когда по дворцу пронесся слух, что царь возвращается, завернувшийся в тогу Марий вышел в портик дворца и замер в одиночестве на верхней ступеньке. Отсюда ему было видно, как не спеша поднимается к дворцу вереница хорошо вооруженных кавалеристов. На их круглых красных щитах были изображены белый полумесяц и белая восьмиконечная звезда, на их серебряные панцири были наброшены красные плащи, а на остроконечных шлемах вместо перьев или лошадиных хвостов располагалось по золотому полумесяцу с золотой звездочкой.

Отрядом никто не предводительствовал, и среди нескольких сотен всадников было трудно различить царя. «Возможно, он не заботится об охране дворца в свое отсутствие, – подумал Марий, – но себя он бережет – в этом нет сомнений.» Въехав в ворота, отряд задержался у ступеней, издавая чудной звук, всегда отличающий большое количество топчущихся на одном месте неподкованных лошадей. Из этого Марий заключил, что у Понта не хватает кузнецов, чтобы подковать даже боевых коней. Величественная фигура Мария, завернутого в тогу с пурпурной каймой,[74] была хорошо видна снизу.

Всадники расступились, и в образовавшемся проходе появился на крупном гнедом коне сам царь Митридат Евпатор. Пурпурными были и его плащ, и щит, поддерживаемый оруженосцем, на котором красовалась уже изученная Марием эмблема – звезда с полумесяцем. Зато голова царя была обнажена, вернее, вместо шлема на ней оказалась львиная шкура: два львиных клыка едва не впивались царю в лоб, два львиных уха чутко подрагивали у него на макушке, там же, где когда-то сверкали львиные очи, зияли дыры. Из-под золотого панциря царя, украшенного орнаментом, по бокам торчали рукава кольчуги из золотых звеньев, а снизу – крыловидная складчатая юбка. Обут он был в отлично скроенные греческие сапожки из львиной шкуры, расшитые золотой нитью, со свисающими язычками в виде львиных голов с золотыми гривами.