— Не понял.
— А ты подумай. — В голосе Ленки, до того озабоченном, вдруг зазвучала нахальная насмешка, будто что-то поняла Ленка, до чего-то додумалась, до чего-то, никому неведомого, и легко ей стало, легко и весело. — И я подумаю. Еще раз чао! — И постучала каблучками по линолеуму, скрылась в телелабиринте.
— Какао, — ответил Стасик в никуда, помолчал, потом серьезно сказал себе: — Я подумаю…
Из автомата внизу он позвонил Кошке и договорился встретиться у Ленки в пять часов. Кошка, правда, спросила:
— Ты за мной не заедешь?
— Не на чем.
— Что случилось?
— Леденящая душу история. Встретимся — доложу. И отправился, как некогда писали стилисты-новеллисты, утюжить московские улицы.
Кто-то умный сказал: литература не может копировать жизнь. Литература отражает ее, но и дополняет; так сказать, реставрируя, обогащает. Придуманное ярче увиденного…
Наверно, это верно, простите за идиотский каламбур. Но что делать прозаику, если его герой вдруг попадает в абсолютно банальную ситуацию? Описывать — стыдно, коллеги по жанру упрекнут в отсутствии фантазии. Не описывать — нельзя, поскольку ситуация здорово «работает» на характер героя… Альтернатива ясна: описать, но как можно короче, буквально в несколько абзацев, как недавно, историю с подъемом из воды политовского «жигуля».
Было так. Шел Стасик в элегантных — сухих! — мокасинах по Красноармейской улице, засунув руки в тесные карманы вельветовых штанов, расстегнув до пупа рубашонку — по причине африканской жары чуть ли, как и Политов, не сошедшего с ума сентября. Шел он себе, насвистывал мелодийку из репертуара ансамбля «Дюран, Дюран», ни о чем не помышлял — весь в ожидании встречи с Кошкой — и вдруг в районе аптеки узрел двух юных граждан, возможно, тех, кто спрашивал у телеманан совета, как стать актером. Два будущих созидателя общества, похоже, ровесники Ксюхи или чуть помладше, выясняли отношения с девушкой того же возраста, выясняли громко, не обращая внимания на публику, и малоцензурные выражения сильно покоробили поющую в данный момент душу Стасика.
Претензии к подруге звучали примерно так:
— Что ж ты, трам-та-ра-рам-пам-пам, ушла вчера с этим та-ра-ри-ра-ру-ра-ра, повидла гадкая?
И вроде бы даже собирались врезать изменившей подруге в район глаза.
А народ шел мимо и делал вид, что эти трое из народа вышли, как поется в старой хорошей песне, и уже не имеют к нему никакого отношения. А посему любое вмешательство извне алогично.
А Стасик так не считал. Сегодня. Еще вчера он тоже прошел бы мимо, не задев молодежь отцовским советом, а вернее, даже проехал бы, не заметив конфликта, по причине высокой скорости отечественных легковых автомобилей. Но, повторяем, сегодня его что-то подтолкнуло к компании, и он, вынув на всякий случай руки из тесных карманов вельветовых штанов, сказал именно по-отечески:
— Поспокойнее нельзя, сынки? Люди кругом, дети… Вроде он не за девушку беспокоился, вроде он за окружающих детей волновался, за их несформировавшийся лексикон.
— Вали отсюда, старый! — на миг обернувшись, бросил Стасику один из ребяточек.
И определение «старый» весьма покоробило обидчивого Стасика.
Он резко взял парнишек за шиворота ковбойских рубашек — на первый взгляд фирмы «Рэнглер»: не слабо одевались мальчики! — рванул на себя и резко сдвинул их крепкие лбы. Лбы стукнулись, как бильярдные шары, издав звонкий костяной звук. Парням, этого не ожидающим, стало больно, и один, извернувшись, ухитрился вмазать Стасику по скуле. Мухи не обидевший Стасик, не любящий вмешиваться в уличные конфликты, наблюдающий жизнь из окна личного авто, вдруг оказался в ее гуще и понял, что там, в гуще, тесно, там иногда даже бьют…
И от всей души, до сих пор поющей нечто из репертуара ансамбля «Дюран, Дюран», Стасик рубанул парням ребром ладони по мощным шеям, рубанул по очереди, но практически не задержавшись, а ладошка у Стасика, отметим, была хорошо набита долгими тренировками.
Шеи не выдержали…
Чтоб не утомлять читателей подробностями уличного боевика, быстренько закруглимся. Невесть откуда взялась желто-синяя машина ПМГ, из оной неторопливо вышли трое в серых… чуть было по традиции не написал «шинелях», но вовремя вспомнил о температуре по Цельсию… рубашках с погонами, Стасик немедленно «слинял», избегая контакта с органами власти по одной причине: мог из-за протокольных подробностей опоздать к Кошке…
…Итак, как герой стихотворения С. Я. Маршака («ищут пожарные, ищет милиция»), Стасик покинул поле битвы, остался неизвестным и лишь поймал на прощание томный взгляд, многообещающий, зазывный промельк глаз спасенной им незнакомки, которая тоже быстро сбежала с места происшествия: в ее планы явно не входило общение с передвижной милицейской группой, тут они со Стасиком были едины.
А скула болела, и, возможно, там намечался кое-какой синячок. Стасик поспешил к Ленке, чтоб посмотреть на себя в зеркало прежде, чем показаться Кошке. Если вы попросите одним словом описать его состояние после… э-э-э… легкой разминки, то можно уверенно ответить: удовлетворительное. Как в смысле физическом, так и в моральном.
А проще — Стасик был доволен собой…
Синяк на скуле виднелся, но не очень. Юный ковбой вмазал Стасику снизу, и, если не задирать голову, синяка можно и не заметить. Кошка и не заметила, бросилась Стасику на шею, обцеловала, будто и не было позавчерашней размолвки, не было непонятной холодности Стасика — для нее, для Кошки, непонятной, — в ответ на ее вполне объяснимые претензии. Для нее, для Кошки, объяснимые.
Совершив целовальный обряд, Кошка уселась в Ленкино рабочее кресло у письменного стола, положила ногу на ногу — зрелище не для слабонервных! — закурила ментоловую сигаретку и спросила:
— Так почему ты без машины? Что стряслось?
Стасик рассказал. Ни одной подробности не упустил. Особенно напирал на выпадение сознания и наступившие затем необратимые изменения в психике. Это Стасик сам для Кошки диагноз поставил — про необратимые, никто ему, как вы знаете, сие не утверждал. Но раз все кругом, как заведенные, твердят: сошел с ума, спятил, сбрендил, с катушек слез, то любой на месте Стасика сделал бы единственный вывод и поделился бы им с близкой подружкой.
— Я абсолютно нормален, — заявил Стасик. Так, впрочем, считают все сумасшедшие. — А вокруг сомневаются. Жена сомневается. Ленка сомневается. Мананка сомневается.
— Кто такая Мананка? — подозрительно спросила ревнивая Кошка.
Жену она терпела постольку-поскольку, к Ленке относилась в общем-то с симпатией, но еще какие-то конкуренты — это уж чересчур!
— Режиссерша на телевидении, — объяснил Стасик.
— Что у тебя с ней?
— У меня с ней телепередача. — Стасик, когда надо, умел проявлять воловье терпение. — То есть, похоже, была телепередача. Теперь Мананка меня попрет.
— За что?
— За правду…
И Стасик выдал на-гора еще один рассказ, суть коего мы уже знаем.
— Бе-едный, — протянула Кошка, аккуратно загасила в керамической пепельнице белый, в розовой помаде, сигаретный фильтр, протянула Стасику две длинные загорелые руки, на тонких запястьях легко звякнули один о другой золотые браслеты. — Иди сюда…
Кто устоял бы в подобной ситуации, скажите честно? Кто?! Только исполины духа, могучие укротители плоти, хранители извечных моральных устоев.
Стасик не был ни тем, ни другим, ни третьим, но устоял.
— Минуточку, — сказал он Кошке и сделал ладонью расхожий знак «стоп»: поднял ладонь, отгородившись от Кошкиных притязаний. — Нам надо расставить кое-какие точки над кое-какими «i».
— Зачем? — торопливо спросила Кошка, уронив прекрасные руки на еще более прекрасные колени. Ей не хотелось ставить точки, ей хотелось иного, да еще она а-атлично помнила, чем закончился позавчера подобный «синтаксический» процесс.
— Не я начал, птица моя скандальная. Мы расстались с тобой, не договорив или, как сказал поэт, «не долюбив, не докурив последней папиросы». — Если Стасик на минуточку становился пошляком, то, значит, он замыслил что-то серьезное и ему требовались какие-то отвлеченные фразы, чтобы не задумываться, чтобы сосредоточиться на главном: — Ты искала ясности, я верно понял?
— Стасик, прекрати нудить… Ну что ты нудишь и нудишь?
— А чего ты прошлый раз нудила?.. Нет, птица, понудим еще немножко. Понудим на тему нашей нетленной любви. Скажи: ты меня любишь?
— Очень, — быстро сказала Кошка. Вероятно, Кошка не слишком врала: она любила Стасика по-своему. А что Кошка вкладывала в понятие «любовь», никто объяснить не смог бы, даже она сама. Абстрактным оно для нее было, понятие это вечное и земное. Как бесконечность, например. Все мы знаем, что Вселенная — бесконечна. Знаем точно, верим Эйнштейну на слово, а представить себе бесконечность — плоскую лежачую восьмерочку в Эвклидовом трехмерном пространстве — тут нашего здравого смысла не хватает. Только и остается — верить…
Кошка верила в любовь, как в бесконечность: привычно и не задумываясь над глубоким смыслом темного понятия.
— Умница, — одобрил Стасик. — И я тебя тоже люблю.
Говоря эту фразу, Стасик малость хитрил. Он имел в виду любовь плотскую — раз, любовь к прекрасному — два, любовь к привычке — три, а все вместе, будучи сложенным, вполне укладывалось в классическое признание Стасика. Дешево и сердито.
— Так в чем же дело? — опасливо спросила Кошка. Она боялась Стасика, как мадам Грицацуева — бессмертного героя бессмертного романа. Когда Стасик начинал говорить, ни к чему хорошему это не приводило. Кошка сие поняла на собственном опыте. Пусть небольшом, но все же…
— Дело в следующем, — жестко начал Стасик. — Выслушай меня и запомни. Захочешь — сделай выводы. Сегодняшний сеанс выяснения отношений последний, больше мы ничего выяснять не станем. Просто будем жить, будем встречаться, будем любить друг друга — кто как умеет, — но ничего требовать друг от друга не стоит. Не получится. Я обещал уехать с тобой в Пицунду — не получится. Я обещал встречаться с тобой как минимум через день — не получится. Я обещал выводить тебя «в свет» — не получится… Пойми, я люблю тебя, прости за термин, избирательно: только здесь, у Ленки. За пределами ее квартиры, за дверью моей машины, которой, к слову, у меня теперь нет, ты исчезаешь. Пусть не из памяти, но из жизни. Там я люблю работу, жену, дочь, своих немногочисленных друзей. Там тебя нет. Ты — здесь. И все… Ты хотела ясности — яснее некуда. Не обижайся на прямоту, мне надоело врать.