А потом вспыхнула война.
Дженан пряталась у тетки, в горах неподалеку от Сайды. Это было странное время. Вместе со своими двоюродными братьями и сестрами она и радовалась, что не надо ходить в школу, и пугалась, слыша разговоры о войне.
В тот день, когда они вернулись домой, Дженан первым делом побежала к себе в комнату, проверить, целы ли ее игрушки. Все было на месте. Но из окна она заметила, что в бассейне плавает что-то темное, похожее на вздувшийся шар с наброшенным сверху черным покрывалом. Не спрашивая разрешения у родителей — за недели жизни в горах она осмелела, — Дженан побежала в сад, посмотреть, что это такое. Приблизившись к бассейну, она поняла, что в бассейне плавает труп ее скакуна. Конь, умирая от голода, объел живую изгородь вокруг своего стойла, выбрался через дыру и, мучимый жаждой, подошел к бассейну напиться, но упал в воду и утонул. Дженан до сих пор помнила обломанные, обгрызенные ветки изгороди.
Семья бежала во Францию, где сняла квартиру в шестнадцатом округе Парижа. Дженан жила с родителями. Много позже она чуть было не вышла замуж за одного своего бывшего товарища по детским играм на развалинах Тира.
— Но потом я подумала, что это глупо — выходить замуж в сорок лет. Кроме того, мне не хотелось бросать родителей. Они вышли на пенсию и переехали в Орлеан. Я поехала с ними.
Так Дженан стала помощницей Мишеля. На протяжении последних десяти лет он смотрел на нее со смешанным чувством гордости и страха, как на голливудскую звезду, согласившуюся на роль помощницы аптекаря. Но звезде в любой момент могла надоесть эта скромная роль, и ее могли переманить. Мишеля эта мысль приводила в трепет. Он не понимал, что соотношение сил складывается в его пользу — хотя бы потому, что он хозяин, а она работает у него по найму.
После ужина Мишель попросил меня отвезти Дженан домой. Я охотно согласилась. Вопреки тому, что я раньше говорила Мишелю, у меня возникло желание сфотографировать эту женщину, запечатлеть на пленке ее манеру говорить с полуулыбкой, никому специально не адресованной. Мне нравилось, как она убирает в сумочку пудреницу, как подставляет плечи, уверенная, что всегда найдется мужчина, чтобы накинуть на них манто.
По дороге я спросила, можно ли мне ее сфотографировать. Она опустила голову. Мишель рассказывал ей о моем проекте, призналась она, и это наверняка доставило бы ей удовольствие, но вот сейчас ей что-то не хочется. Я пыталась ее убедить: конечно, никто не любит фотографироваться, это нормально, но я дам ей возможность выбрать тот снимок, который ей понравится, и ни в чем не стану ее стеснять. Мы доехали до ее дома. Прежде чем выйти из машины, она сказала:
— Подождите, не уезжайте. Я хочу вам кое-что показать.
Она хлопнула дверцей, и в этот миг я заметила, что на полу под бардачком что-то лежит. Это был позолоченный браслет Ализе — цепочка, с которой свисала буква «А», украшенная фальшивыми бриллиантами. Наверное, сейчас будущая чемпионка вместе с подружками выделывает на своем скейтборде всякие зрелищные трюки. Я на нее не сердилась — ведь это благодаря ей я познакомилась с Джорджией. Я сжала в кулаке букву «А» и загадала, что она выведет меня на нужный путь.
Дженан вышла из дома, прижимая к груди большой фотоальбом. Сев в машину, она положила его себе на колени и попросила включить в салоне свет.
Она осторожно открыла альбом и пролистала первые страницы, куда были вклеены выцветшие от времени фотопортреты ее предков. Дальше шли групповые черно-белые снимки семейных сборищ в саду, перед очередным красивым домом. Затем стали появляться цветные фотографии из шестидесятых: женщины с сигаретой, в ярких платьях, выделяющихся на бумаге оранжевыми пятнами, с высоким начесом; парочки за столиком кафе. Попадались моментальные снимки поляроидом, запечатлевшие женщин в купальниках на борту яхты. Изредка мелькали пейзажные фото с видами гор, городских улиц или памятников. Вдруг их сменил толстощекий младенец, лежащий на подушке. Следующие страницы были посвящены одной-единственной девочке. Исчезли пейзажи и яхты, осталась только она, Дженан, прелестное дитя в белом платьице, то одна, то в окружении сверстников. И снова — смена декораций. На первом плане — по-прежнему Дженан, но вместо ливанского неба у нее над головой — парижское. Девочка превратилась в хорошенькую девушку; вот она в вечернем платье позирует рядом с родителями. Дженан ткнула пальцем в снимок, на котором ей, судя по всему, было лет шестнадцать. Тонкие черты лица, изящный разрез глаз, уголки которых как будто утопали в округлости скул, густоватые брови — свидетельство твердости характера, черные ресницы под красивым выпуклым лбом. Все в ней было восхитительным, нежным, изысканным и свежим — все, кроме крупного смеющегося рта, который мог бы служить признаком почти вульгарной чувственности, если бы не лежащий на лице отпечаток утонченности. Потрясающе красивая девушка.
— Знаете, — сказала она, правильно расшифровав мой взгляд, — когда в юности ты была такой красоткой, стареть как-то особенно унизительно.
В ее словах не было ни ехидства, ни печали — простая констатация факта. Я понимала, что бессмысленно убеждать ее, что она еще и сегодня хоть куда; ее лицо хранило следы целой прожитой жизни. Дженан улыбнулась мне, как бы говоря, что не желает выслушивать от меня рассуждения о преимуществах зрелого возраста; она не потерпела бы, чтобы я начала расхваливать глубину ее морщин и красоту слишком много повидавших глаз. Она не только не оценила бы наивные аргументы молодой умницы, которая годится ей в дочери, но и обиделась бы. Вместо этого я еще раз попросила разрешения сфотографировать ее, что, в сущности, звучало так же неуклюже.
— Не испытываю ни малейшего желания, — вздохнув, ответила она, — но если это доставит удовольствие Мишелю…
Я смутилась. Мне не хотелось, чтобы Дженан соглашалась на мое предложение исключительно ради того, чтобы избежать неприятностей от своего работодателя — от этого веяло каким-то средневековым угодничеством. Я извинилась и пообещала, что сумею объяснить Мишелю, почему мы передумали.
Мы сидели вдвоем в моей маленькой машине. В небе плыла луна, и в ее неярком свете у меня на запястье поблескивал браслет Ализе — мой боевой трофей. Я задумалась: как вышло, что такая красивая, добрая, умная женщина, как Дженан, живет одна? Наверное, она прочитала мои мысли.
— В один прекрасный день, — сказала она, — я поняла, что Бог любит мужчин, природу и животных, но не очень-то любит женщин. Какую религию ни возьми, женщин всегда унижают, наказывают, принуждают к молчанию; у них мало прав и много обязанностей. Но и это еще не все. Когда Господь хочет, чтобы девушка страдала больше других, он наделяет ее красотой. Странное благодеяние. Этот получаемый при рождении дар, о котором все мечтают почти так же, как о богатстве, на самом деле — дар отравленный. С красотой жить опасно, без красоты — мучительно, а лишиться красоты, которой обладала, и вовсе невыносимо. Хотелось бы мне, — добавила Дженан, — чтобы Бог дал мне поменьше красоты или уж вместе с красотой одарил бы меня способностью волновать людей, петь, например, или делать что-нибудь еще, не знаю, что именно, чтобы он наделил меня силой характера, вооружил для самозащиты, чтобы я могла отражать атаки мужчин и завистливых женщин. Красота притягивает больных мужчин, потому что они надеются, что она их спасет. Я слишком поздно поняла, что следует опасаться тех, кто ценит в женщине только красивое лицо, — на самом деле они ненавидят женщин, вы уж мне поверьте. Красивое лицо означает одинокую, печальную и холодную жизнь. Кому захочется прожить жизнь бриллианта? Какая скука. Какое безумие.
В старших классах школы у меня было мало подруг среди ровесниц. По нескольким причинам: во-первых, я была иностранка, хоть и христианской веры, хоть и говорила по-французски без малейшего акцента; во-вторых, у меня было слишком мало общего с одноклассницами — я не смотрела передачи, которые смотрели они, не слушала их любимые песни, а для подростков эти вещи значат очень много. В то время, куда бы я ни шла, везде встречала удивленные взгляды — люди поражались моей красоте. Мое собственное лицо стало преградой между мной и окружающим миром. Даже с учителями без конца возникали проблемы, потому что я отличалась от других учениц. Это лицо причиняло мне столько неприятностей, что я предпочитала одиночество.
Родителям я говорила, что не хочу обедать в школьной столовой. В столовой все собирались своими компаниями, и я чувствовала свое одиночество еще острее. Поэтому я уходила в маленькое бистро напротив школы. В этом скромном ресторанчике обедали служащие из расположенных поблизости контор. Одним из его завсегдатаев был известный психиатр, доктор С., кабинет которого находился на той же улице.
Пару раз он перебросился со мной несколькими словами, кроме того, я часто встречала его фотографию в молодежном журнале, который время от времени проглядывала. Он вел в этом издании рубрику сексологии и каждую неделю получал письма от девчонок, озабоченных трудностями в личной жизни. Журнал публиковал отрывок из письма и ответ доктора: «Дорогая Аньес! Ты задала очень интересный вопрос…»
Однажды мы оказались в этом ресторане за одним столом, и он со мной заговорил. Он не сказал ничего особенного, но я сразу почувствовала себя неуютно. Ему плохо удавалось скрыть похоть, которая читалась в каждом его взгляде. Я тогда не знала, как назвать то, что происходило, просто мне было неприятно находиться рядом с ним. Он болтал без умолку, предлагал мне вина, задавал бесчисленные нескромные вопросы и хвалил мои ответы, но тут же говорил мне что-то очень обидное; у него на все было свое мнение, он быстро и много ел, от его бороды плохо пахло, и он постоянно повторял, что он не просто психиатр, а в первую очередь врач; он считал себя божеством. Через несколько дней — отныне он всякий раз подсаживался за мой столик — он объяснил мне, что мы теперь друзья, а настоящие друзья, особенно с учетом того, что их у меня не так много, должны рассказывать друг другу абсолютно обо всем. На самом деле его интересовал только секс и сексуальность молоденьких девушек. Он засыпал меня вопросами о том, как я отношусь к мальчикам. Иногда он смеялся над моими ответами, и мне становилось стыдно, иногда слушал меня молча, глядя маслеными глазами. Если я вдруг отказывалась отвечать, он говорил, что, значит, я еще не доросла до обсуждения этих вопросов, а то и вовсе заявлял, что я, скорее всего, лесбиянка. Меня это страшно пугало, потому что я мечтала о нормальной жизни и замужестве. Он заставлял меня признаваться в самых интимных вещах, а потом использовал мои признания против меня; в его устах мои слова (им же мне внушенные, не будь его, я ни о чем подобном и не подумала бы) становились обидными для меня же. Он вцепился в меня мертвой хваткой. Я не отдавала себе отчета в том, какую власть имело над ним мое лицо; он впал от него в рабскую зависимость, и это настолько его бесило, что он мечтал мне отомстить. Несколько недель спустя он сказал, что мы должны пойти к нему в кабинет; он знал, что в тот день у меня после обеда нет уроков. Хватит его «динамить», сказал он. Он — мужчина, а с мужчиной так не поступают. Я должна пойти до конца. Повести себя как женщина, а не как маленькая девочка — если, конечно, я не лесбиянка. Мне было семнадцать, но я и правда была ребенком. Я пошла к нему в кабинет, расположенный по соседству с бистро, в котором мы обедали, потому что я его боялась и потому что он подчинил меня своей воле.