— Ты когда-нибудь слышала про Ван Гога? — немного агрессивно спросила я, надеясь ее уколоть.
— Угу. Я видела с училкой французского. Мне понравилось.
— А что ты видела?
— Я? Кино.
Ализе смотрела прямо перед собой. Мне подумалось, что она и по жизни готова двигаться точно так же, не заглядывая далеко вперед и довольствуясь огрызком шоссе, освещенным фарами. Меня охватило желание придушить соплячку и выкинуть на дорогу вместе с ее скейтбордом — пусть ждет, пока ее не подберет очередная вдова пастора.
— Видишь ли, — вместо этого сказала я, — иногда проходят годы, прежде чем современники поймут смысл твоей работы. Если это случится со мной, то я, возможно, умру накануне признания, как, например, Стиг Ларссон. — Это была моя последняя попытка нащупать в ее культурном кругозоре хоть что-то, способное вызвать отклик.
В больших равнодушных глазах Ализе наконец вспыхнул огонек интереса. А у меня вдруг сдавило горло, как будто то, о чем я только что говорила, и правда могло произойти. Мне уже виделись мои биографы, рассуждающие о том, что болезнь, которая свела меня в могилу, связана с моим неприятием успеха и нежеланием выставляться и все дело в психосоматической блокировке: если я слишком долго ждала признания, то лишь потому, что подсознательно желала не победы, а поражения и предпочитала жить не на свету, а в тени. Какой-нибудь психоаналитик опишет мой случай и откроет «комплекс чемодана», из-за которого ребенок, подвергавшийся эксплуатации со стороны жаждущих славы родителей, повзрослев, запрещает себе стремиться к известности.
— Сегодня некоторых художников почитают чуть ли не как богов, хотя при жизни их никто не воспринимал всерьез! Они могли подыхать с голоду, и никому не было до этого дела! — пылко произнесла я. — Все эти критики, эксперты и прочие лицемеры готовы дрочить на призраков, а на живых чихать они хотели!
Последние слова я почти выкрикнула, отчего мы обе вздрогнули.
— Самым значительным событием моей молодости было знакомство с Франческой Вудмен, — сказала я Ализе. — Ты знаешь, кто она такая?
— Нет.
— Ясное дело.
Ализе вжалась в сиденье и натянула на голову капюшон, а я начала свой рассказ.
Франческа
Мне было пятнадцать лет, когда я познакомилась с Льюисом — американским музыкантом, приехавшим в Тур, чтобы совершить нечто вроде паломничества: его двоюродный дед в конце Второй мировой войны участвовал в освобождении города от нацистов. Мы встретились в ирландском пабе, расположенном в пешеходной зоне в центре; он объяснял бармену, как изобразить на пене «Гиннесса» трилистник. У Льюиса были черные глаза, его плохо выбритые щеки отливали синевой, он носил фетровую шляпу и джинсовую рубашку, от которой сильно пахло ночами, проведенными не в своей постели. Разумеется, он был значительно старше меня, но мне в ту пору нравились зрелые мужчины.
Как и многие американцы, он был начисто лишен так называемой общей культуры, зато обладал поистине энциклопедическими познаниями в одной-единственной области, благодаря чему мог часами распространяться на свою излюбленную тему, не давая никому вставить ни слова. Коньком Льюиса было Сопротивление в Турени, и он оседлал его так основательно, что я уже и не помню, каким чудом мы заговорили о Франческе; видимо, существовала какая-то связь между историей Тура и молодой американкой-фотографом; у некоторых людей есть необъяснимый дар наводить мосты между абсолютно разными сюжетами, и Льюис принадлежал к их числу: он с такой легкостью перескакивал с предмета на предмет, что никто из участников беседы даже не замечал, когда она сворачивала в сторону. О Франческе он упомянул как о близкой подруге. В тот миг, когда он произнес ее имя — Франческа Вудмен, — я испытала странное чувство: мне показалось, что оно всплывает откуда-то из глубин моей памяти. Льюис хорошо знал старшего брата Франчески Чарли, с которым познакомился в Нью-Йорке в начале восьмидесятых. Брат и сестра Вудмены были очень дружны. Их отец Джордж, живописец, увлекался и фотографией. Мать, Бетти, была керамисткой. Таким образом, Франческа Вудмен росла в семье художников, иначе говоря, с детства привыкла наблюдать за тем, что родители вроде бы постоянно развлекаются. Как и я, она была вынуждена терпеть родительские причуды. Очень рано Франческа и сама начала фотографировать — первое время подражала отцу, а потом уже не могла остановиться; она постоянно снимала собственное тело, фиксируя признаки его взросления.
Льюис рассказал мне, как они с Чарли и Райан, подругой Франчески, проводили время. Для своих снимков Франческа выстраивала мизансцены.
— Чарли, встань так, как будто хочешь сунуть свой член в бокал, — говорила она.
— Райан, разденься, прислонись к стене и закрой лицо руками.
— Когда я скажу, протяни ко мне руку.
Франческа пыталась выставлять свои работы, чтобы люди их видели, но у нее не получалось. «Ничего, успеет еще», — говорили друг другу галеристы, имея в виду, что девушке всего двадцать лет. Но Франческа ничего не успела — она умерла молодой.
— А почему? — спросила Ализе, внезапно очнувшись от своей летаргии при упоминании о смерти.
— Я могу объяснить тебе почему, но это будет нелегко. Чтобы понять то, о чем я хочу сказать, надо быть старым и иметь большой жизненный опыт.
Франческа Вудмен стремится к смерти, несмотря на молодость, потому что знает: она делает хрупкие вещи — настолько хрупкие, что больше никогда не сможет их повторить. Уже к двадцати годам она понимает, что благодать, коснувшаяся ее в юности, осталась в прошлом. Франческа сознает, что отныне сможет лишь «воспроизводить» эту благодать в своих фотографиях, но больше никогда не будет пронизана ею. Она чувствует, что с благодатью покончено. Что, например, все ее дружеские связи обречены. Они неминуемо подвергнутся разрушению временем и искажению. Она знает, что будущее обернется для нее одними воспоминаниями и напрасными попытками соединить порванные нити. Она не хочет заводить эрзац-друзей, которыми уже не станет дорожить так, как прежними. «Я предпочитаю умереть, пока все эти уязвимые вещи остаются нетронутыми, — говорила она, — нежели видеть, как они стираются в суматохе времени». В сущности, Франческа все поняла уже в двадцать лет; бывают такие люди, которые вступают в жизнь, уже зная о ней все. Они часто выглядят уставшими, как будто долго бежали, чтобы вырваться вперед. Они производят впечатление беспечных, но лишь потому, что пытаются найти средство против скуки бытия.
— Видишь ли, Ализе, эти средства хорошо известны. Они позволяют ненадолго отвлечься от того, что происходит в жизни, но, к несчастью, не способствуют ее сохранению.
Я вернулась к тому моменту, когда хозяин бара рисовал пеной «Гиннесса» целые поля ирландского трилистника. Вдруг Льюис посмотрел мне прямо в глаза и сказал, что девятнадцатого января Франческа спрыгнула с крыши здания в Ист-Сайде. В тот вечер никто не знал, где она, и все думали, что она куда-то сбежала, поэтому ее тело несколько дней пролежало в морге неопознанным: падение изуродовало ей лицо. Потом кто-то опознал ее по одежде — лишнее доказательство того, что даже трупу имеет смысл носить стильные шмотки. (Я знала одну женщину, которая гордилась тем, что у нее красивый скелет; кокетство подобного рода с трудом поддается моему пониманию.) Льюис заплакал, а меня охватила печаль, как будто я только что услышала, что 19 января погибла моя лучшая подруга. Хотя на самом деле Франческа умерла в 1981 году, то есть двадцать лет назад. Меня душили слезы; я оплакивала девушку, с которой даже не была знакома; меня даже не было на свете, когда Франческа исчезла с поверхности земного шара и окончательно ушла в его нутро.
Льюис предложил осушить мои слезы и пригласил к себе — он снимал квартиру как раз над ирландским пабом. Я запомнила, что на кухне у него стоял сломанный холодильник, в котором он держал свою стоптанную обувь, — чем не ловушка для наивных девчонок? В спальне лежал на полу матрас, занимая всю площадь комнаты; на стене висела вырванная из выставочного каталога страница. Это была одна из черно-белых фотографий Франчески Вудмен. На ней она, в ночной сорочке, уцепившись руками за дверной косяк, парила в воздухе, не касаясь ногами пола, похожая на распятого Христа или призрак. Лица ее не было видно — она отвернула голову, как будто защищаясь от удара. От этой фотографии мне стало не по себе; я ее узнала, словно сама присутствовала на месте съемки; весь антураж был мне хорошо знаком. Проблема заключалась не только в том, что в момент съемки меня не было на свете, но и в том, что Франческу Вудмен во Франции тогда никто еще не знал, следовательно, я нигде не могла видеть эту фотографию.
Но знала ее хорошо.
Льюис показал мне привезенный из Соединенных Штатов каталог с другими фотографиями. Я рассматривала их, и меня каждый раз охватывало все то же ощущение дежавю. Я не просто видела все это раньше, я это пережила. Память извлекала эти картины из моего сознания. Так бывает, если вдруг наткнешься на старый, давно потерянный фотоальбом, про который напрочь забыл — и про сам альбом, и про то, что он потерян. Листая каталог, я вспоминала день, проведенный в березовой роще, когда Франческа, сняв с деревьев куски коры, понаделала всем нам браслеты и сказала, что теперь мы — лесные королевы. Я узнавала старую запущенную квартиру в ободранных обоях, где мы долгими часами обсуждали, как заниматься с мужчинами любовью. Я снова как наяву видела ее полудетскую, в мраморных прожилках, грудь, когда она с восторгом дебютантки перед первым балом принималась кружиться по комнате. Я помнила каждую часть ее тела — не зря же мы с ней, раздевшись донага, ползали на четвереньках, как две собачки, по лежащему на полу зеркалу, разглядывая сквозь кустистые заросли волос глянцевый лоск своей вагины. Я снова вдыхала запах меха, исходивший от лисенка, которого она сажала на свое обнаженное тело, и невыносимую, смертельно едкую вонь птичьих трупов, которые она приклеивала к стене скотчем.