Даже Крачкин сунулся в кабинет: кто говорит? — и тотчас перепрыгнул глазами с невзрачной Брусиловой, обшарил комнату взглядом. Как будто юная сирена с дивным голосом могла спрятаться в шкаф, под стол, под диван, обитый чертовой кожей. Уставился на Зайцева, на Брусилову и недоуменно убрался. Видно, решил, что в кабинете курлыкала трансляция из Большого театра: дива-лауреат рассказывала по радио о творческом методе и вдохновляющей силе, которую партия коммунистическая придает ее партиям оперным.
— Он хочет меня убить, — сказала тогда Анна Брусилова. — Муж.
И вынула из сумочки листок. Сумочки из кожи натуральной товарищ Брусилов, видимо, дарил только любовнице. Недописанное письмо к ней и попало случайно в руки Анны. Анны Петровны.
— Оно было в его портфеле. Он начал его писать… — она замялась, — какой-то женщине. Я положила ему туда завтрак, и…
Она сыро, шмыгая и комкая платочек, заплакала.
Зайцев тем временем прочел: «Дело чертовски изящное. Никто концов не отыщет».
— Моя соседка по квартире своему мальцу каждый день орет: убью! — Зайцев вернул листок. — Убью: пей молоко, гад, тебе нужно поправляться.
Его, впрочем, озадачило определение «чертовски изящное».
— Вы мне не верите?
Щелкнула, проглотив листок, сумочка с шариками. Зайцеву некстати вспомнилось, как назывался этот фасон у ленинградских проституток — «яйца любимого всегда со мной». От моды Брусилова отстала. А ведь не так уж недурна собой. Если разгладить на лице и снять с плеч выражение вечной усталости. Ее бы приукрасила хорошая, новая одежда, ладная прическа и шляпа — вместо того гриба, что висел на голове. Но одевать у частного портного товарищ Брусилов, очевидно, предпочитал любовницу. Которой писал письма.
— Черт его знает, гражданочка. А вы так-таки сразу и поверили, что убьет? Он вас лупит?
Брусилова вскинула негодующий взгляд.
Зайцев поправился: «лупят» простых баб, в интеллигентных семьях мордобой называется иначе, но и скрывается от других истеричнее.
— Руку поднимал?
— Нет! — запротестовала Брусилова. — Нет!
И опустила глаза.
Не хотелось ее пугать. Но и тревога была понятной. Из письма Зайцев уяснил положение. Брусилова не лаялась с соседками. Она была счастливой обладательницей отдельной квартиры — вдовье наследство от супруга-профессора. И второй брак. Квартирный вопрос запер товарища Брусилова в постылом браке. Избавиться от супруги законным путем, но сохранить лакомые квадратные метры отдельной квартиры представлялось задачей куда сложнее, чем та, где требовалось перевезти волка, козу и капусту.
Как убьет — в письме сказано не было. Изящно?
Зайцев мог только гадать, что бы это значило. Морфин? Но концы в отравлении морфином найдет опытный эксперт.
— Что же делать, товарищ? — снова подняла покрасневшие глаза Брусилова. Голос ее пробирал — как будто кто-то гладил нутро меховой перчаткой. Зайцеву не хотелось глядеть — хотелось просто слушать. Взгляд разбил бы волшебство. Тем более что делать было нечего. Письмо и письмо. Фигура речи. Товарищ Брусилов легко отбрешется и будет прав. Уголовный розыск не занимается преступлениями, которых нет. Но не скажешь же: «Вот когда убьет, тогда и приходите».
— Что же мне делать?
Дивный голос: голос Джильды, Тоски, Чио-Чио-сан, Аиды.
Он посмотрел ей в лицо, постарался, чтобы взгляд вышел теплым, а тон серьезным, но ободряющим.
— Быть осторожнее. Присматривайтесь. Не отправляйтесь с ним в одиночку, особенно в глухие места.
— Дача?
О, и дача тоже имеется. Брусилова, тогда еще не Брусилова, а профессорская вдова, была лакомым кусочком; дача ухудшала дело.
— Например.
«Боже, что я несу! Он же может ее просто придушить, причем где угодно. У мужчины всегда преимущество: он физически сильнее женщины».
— И все?
Зайцев не ответил.
— Он знает, что я взяла письмо!
А если не фигура речи? Сейчас он ее в любом случае не тронет, прикинул Зайцев. Раз знает о письме. Фитилек-то пригасит. Затаится. И даже изобразит воскрешение чувств. Зайцев решил, что все же наведается к товарищу Брусилову для воспитательной беседы: пуганет. На всякий случай. Записал адрес.
Ночью, не успела бригада разойтись по домам, их погнали на новый вызов. Труп. «Русалка», — уточнил Самойлов. Так на их жаргоне называли утопленниц.
Выловили ее из Фонтанки. На воде плясали блики — круглое личико луны казалось пробитым в небе с помощью канцелярского дырокола. Женщина лежала на животе. С мокрой плети волос, с потемневшей, облепившей тело одежды стекала, сочилась, тут же подергиваясь пылью, вода. В лунной темноте она казалась кровью.
— Свидетели есть?
— Какие! Ночь-полночь.
Ночь, увы, была не белая, а самая обычная, хоть и ясная. В такие ночи мало надежды на гуляющих прохожих или просто не спящих, что таращатся в окно.
Подошел Самойлов.
— Дворник в парадной, — он махнул в сторону набережной, — показал: видел гражданку, бежала.
Подошел и дворник.
— Здорово, уважаемый, — шагнул к нему Зайцев. — Что за гражданка?
Борода у дворника росла от самых глаз, зато была подстрижена коротко. В глазах сияла едва сдерживаемая важность. Очевидно, ему было что сообщить.
— А такая, что мокрая!
Зайцев не понял.
— Эта гражданка? — показал он на утопленницу.
Дворник уставился на тело.
— Ишь ты.
Перекрестился. Но не мог отвести любопытных глаз.
— Эта гражданка? — пробудил его Зайцев.
— Может, и эта, — нехотя очнулся дворник — мысленно он, похоже, уже репетировал свои рассказы любопытным жильцам: кого нашли, как нашли. — В темноте один черт.
— Так-то оно так. Так, может, вовсе гражданин бежал, а не гражданка?
— Каблуки стучат. Значит, гражданка.
— Откуда бежала?
— От этой, от Фонтанки. Мокрая, как курица.
— Чего?
— Как курица, — повторил дворник.
Тротуар, земля, парапет были сухими — дождя не было.
— Откуда знаешь, что мокрая? Ты ж только что говорил: темно, — нахмурился Зайцев.
— Хлюпало, — дворник задумался, видно, не очень был доволен сам собой; лицо его сделалось свинцовым, потом оживилось. — Дак она когда под фонарем пробегала, я и увидел: мокрая, стерва!
— Это как? — вмешался Крачкин. — Раз сиганула, побегала мокрая, а потом снова в воду? Холодновато для купаний-то. И место неподходящее.
— Я не выпимши, — быстро и с обидой ответил дворник.
Больше толку от него не добились. Да и те сведения, что он сообщил, скорее путали, чем объясняли.
Самойлов шарил багром.
— Епт, Вася. Давай света дожидаться. И водолаза пустим.
С багра стекала серебристая лунная вода, падали холодные капли.
Крачкин перевернул тело. Зайцев почувствовал штырь в горле. Не вынимая руку, прямо в кармане скомкал бумажку с адресом.
Было ли это тем самым «изящным» делом рук благоверного или спрыгнула Анна Брусилова сама в воду… Да только кто ж прыгает в Фонтанку? Самоубийцы предпочитают невские мосты.
И почему она уже была мокрой?
Супруга допросили днем. Плотненький торгработник, энергичный строитель собственного благополучия. Зайцев тотчас сделал поправку в своем правиле: не всегда мужчина физически сильнее женщины. Тело под костюмом угадывалось рыхлое, как желе.
Только не дал допрос ничего. Мотив?
Товарищ Брусилов не растерялся:
— А у кого его нет, если есть жилплощадь? Вот у вас, товарищ милиционер, она есть?
И заложил ногу за ногу, расплющив толстенькую ляжку об другую.
Он вообще держался бойко. Не робел. Робеть ему причин не было: в ночь, когда погибла его жена, он сам играл в карты на Васильевском острове. Заигрались допоздна. Спохватился — а мосты уже развели. Пришлось оставаться ночевать на Васильевском.
Зайцев не поленился, потолковал с этими «приятелями» — оказались тихой интеллигентной семьей инженеров, все подтвердили. Брусилов физически не мог убить жену. Неву не перепрыгнешь. Самое что ни на есть ленинградское алиби.
Крачкин возмущенно крякнул.
— И не зацепить гада, — признал и он. — В карты играл, да. Квартира теперь его, признает. Но он прав: это еще не уголовное преступление.
— Что же, он с нашего благословения выйдет отсюда и на дачку свою отправится? Наслаждаться собственностью, отдыхать от причиненного волнения?
— Может, и не на дачку, — успокоил Крачкин, — а на службу. Чтобы прогул не влепили. Что ты глазищи вытаращил, как кот? Может, она сама в Фонтанку сиганула. Иногда самые очевидные объяснения являются самыми верными. И копать здесь нечего.
— А письмо?
— А что письмо?
— Ясно выраженное намерение убить.
— Может, она сама его и написала, это письмо. Ты следы этой пресловутой любовницы нашел? Хоть пылинку?
— Нет.
— То-то и оно.
— Но зачем ей письмо липовое писать и перед нами комедию ломать?
— Внимание привлечь. Если ты верно предположил и супруг ее поколачивал, то знаешь, Вася, не так легко даме об этом заговорить, особенно с посторонними, да еще мужского пола. Особенно даме интеллигентной.
— Да, — протянул Зайцев. — Почерк бы сличить. Да письмо тю-тю.
Уродливую сумочку с «яйцами любимого» нашел водолаз — довольно далеко от того места, где выловили тело. Письма в сумочке не было. Ни смытого водой, никакого.
— Сама, по всему, и прыгнула. От жизни от такой да от стыда.
— Ее колотят, а ей же самой и стыдно?
— Ты, Вася, не знаешь женщин.
— Ты зато знаток, ага.
И видя, что он все еще сомневается, Крачкин добавил:
— Оставляй службу на службе, Вася. Не то она тебя скрутит раньше времени. Учись забывать.
Год был двадцать совсем небольшой, а Зайцев — желторотиком.
Он не скоро забыл это дело. Не то что забыл, а перестал про него думать. Этому он научился — откладывать в долгий ящик памяти. А забыть совсем — нет. Это было невозможно. Как ни убеждал он себя, что любой на его месте повел бы себя так же, особенно любой сосунок, как ни крутил в уме их разговор, поворачивая то одной гранью, то другой, лучше не становилось: не отпускало. Смерть этой незнакомой ему, ничем, кроме голоса, не примечательной женщины, а главное, то, что убийца провернул свое, как обещал, сидел здесь перед Зайцевым глумливо и ушел непойманным, — все это осталось, как рана, открывающаяся к непогоде. Дивный голос…