Трепет черных крыльев — страница 48 из 60

— Вы слышите только мой голос, — донеслось до него. — Раз. Два. Три.

Хлопнули ладоши.

Зайцев уставился на Лессинга. Память, очевидно, за несколько мгновений выкрала и пронесла Зайцева по тому ленинградскому деньку, по той ночи, когда из Фонтанки выловили тело. Он снова был в Н-ске, в гримерке жулика. В пепельнице еще дымилась обгоревшая спичка.

— Так как?

Зеркало показывало бок, другой, спину. Было скучно. Ухватки провинциального мага раздражали.

— Перестаньте, — оборвал Зайцев. — Я в эти игры не играю, товарищ Лессинг.

И вышел.

Уборщица догребала тряпкой последний мусор, оставленный в Доме культуры публикой на выступлении артиста эксцентрического жанра. На исцарапанном паркете бывшего дворянского особняка тянулись влажные полосы. «Мокрая, как курица». Есть хоть один человек на свете, который видел курицу мокрой? А мышь? Откуда вообще пошли такие сравнения? «Бежала от Фонтанки».

Воспоминания разбередили его. Он охотно прошелся бы, дав невскому ветру выдуть из головы ненужные мысли. Но, во-первых, реки в Н-ске не было. Во-вторых, улицы без фонарей были темны. А в-третьих и главных, Зайцев не знал город — симпатичный провинциальный русский городок — и не хотел знать. Завтра он уедет отсюда навсегда.

Номер его был выкрашен масляной краской. Чья-то рука туго натянула серое одеяло с надписью «ноги» на кровати, подоткнув края. Рука, видимо, служила здесь еще до революции. Окно в номере было высоким, на потолке лепнина. Орнамент бежал по потолку и с размаху упирался в стену: советская перегородка выкроила из одного дореволюционного номера два. В углу примостилась маленькая раковина с медным краном. Видимо, поэтому апартамент назывался сейчас «литерным». Другой роскоши Зайцев не заметил. Пахло крепко въевшимся в стены табачным дымом и чужими жизнями. Остальные номера, не литерные, надо полагать, были совсем ужасны.

«Лишь бы не было клопов», — оптимистично подумал Зайцев. И повалился спать.

Разбудили его не клопы.

«Я хочу знать!» Голос был жалобным, но требовательным.

Он сел на кровати. Тишина. Только странный шуршащий стук. Зайцев послушал. Шрх. Шрх-шрх. Серые холмы коленей. Надпись «ноги» терялась в темноте. Шрх.

Он увидел ночную бабочку: билась мохнатой головой о темное стекло. Шрх. Шрх. Сердце почему-то сжала тоска.

Зайцев встал. Принялся ловить. Окно слишком высокое. Матерясь, залез на подоконник. Наконец сумел поймать в просторную горсть. Бабочка трепыхалась в ладони и казалась очень большой. Он открыл форточку, просунул кулак наружу — вытряхнул. Постоял, чувствуя холод стекла. Но тоска почему-то не ушла.

«Я должна знать», — с мукой выговорил голос. И Зайцев чуть не свалился с подоконника, едва удержал равновесие. По ногам, поднимая волоски, пробежали мурашки. Зайцев матюкнулся, замер.

«Кабы знать наверняка». Голос Джильды, Чио-Чио-сан. Голос Анны Брусиловой. «О-о-ох. Только бы знать точно». Он доносился чуть приглушенно. Издалека. И Зайцеву не хотелось думать об этом далеко, о котором, вопреки расхожим представлениям живых, похоже, знают далеко не все.

«Скажите же мне! Скажите».

Тоскливый ночной ужас прошел так же внезапно, как пришел.

Мистиком Зайцев не был. Он даже не мог сказать, что верит в «некую тайную силу», как говорят обычно те, кто хоть во что-то верит. Что голос звучит в его собственной голове — он понял почти сразу.

Очевидно, это было проделкой проклятого мага. Ясновидящим товарищ Лессинг не был — все случаи, что Зайцеву случилось проверить по заданию Института мозга, убедили: ясновидения не существовало. Но приемами гипноза товарищ Лессинг, похоже, владел вполне, раз сумел построить на них карьерку «артиста эксцентричного жанра». Одним лишь подвешенным языком и выразительной игрой публику долго не удержишь.

«Помогите мне, помогите», — потребовал дивный голос.

Зайцев уже совершенно успокоился. Ну голос в голове, ну и что? Наркотиков Зайцев не пробовал, но пьяным бывал. К утру выветрится, как хмель. А пока назовем его голосом совести.

На паркете лежала лунная дорожка.

«Помогите, — с мукой повторил голос. — Я больше не могу».

— Ничего, гражданочка. Успокойтесь, — вслух сказал лунному свету Зайцев. И услышал, как голос удивленно умолк. Голова работала над галлюцинацией совершенно самостоятельно, не мешая сознанию. Его собственные мысли текли в обход бесплотной Анны Брусиловой, порожденной его мозгом. Зайцева это позабавило. Знаменитый хирург Пирогов, умирая, продолжал диктовать студентам, описывал собственные ощущения: еще один клинический опыт. Спокойный интерес ученого, чуть окрашенный весельем (поскольку бредить наяву и болтать с собственным бредом ему еще не приходилось) — вот что чувствовал Зайцев.

Он слез с подоконника.

— Сейчас разберемся.

Ступни холодил пол. Зайцев залез под кусачее одеяло, расправил простыню, чтобы не касаться кожей шерстяной поверхности.

В молчании голоса он слышал надежду.

— Рассказывайте по порядку, — пригласил он. На крошечный миг ему опять сделалось жутко, но в следующую секунду ужас снова стал веселым: что-то голос скажет?

— По порядку, — с горькой иронией откликнулась Анна. — Порядок. Слово-то какое. Какой уж порядок в любви? Нет там никакого порядка.

Зайцев вспомнил ее толстоногого мужа, тогда уже вдовца. Он — и любовь? Кто людей, в самом деле, разберет. А дивный все-таки у нее был голос. Зайцев, натянув одеяло под подбородок, с наслаждением слушал глубокие, прекрасные переливы. Анна говорила прочувствованно и выразительно. Даже слишком выразительно. Обычные люди в обычной жизни так не говорят. Но так уже подавал ее сейчас его мозг.

Зайцева и это забавляло.

— Вы говорите, а я сам разберусь и порядок наведу, — добродушно заверил он галлюцинацию.

Анна глубоко, со стоном вздохнула.

— Ходил он сперва. Все ходил и сидел. Серый мышонок. Никто на него внимания не обращал. Сидел и не говорил ни слова. Час мог просидеть, и два, и три. Так что я привыкла. Сидит и сидит. «Вы говорите, — он мне говорил, — я слушаю». Привыкла. А потом как-то вечером все было как обычно — цветы, комплименты, поклонники…

«Во заливает», — не удержался в мыслях Зайцев: вспомнил унылый облик Анны. Но тотчас простил галлюцинации это женское вранье и хвастовство — ведь это он сам ей его придумал.

— А только тошно мне. Не тошно даже. Тоска сердце сосет. Не тоска, а маета. Маюсь, места себе не найду. И вдруг поняла: нет моего серого мышонка в его обычном углу.

Голос задумался.

— Вот как? Куда же он делся? — подтолкнул Зайцев.

— И я поняла, что он точно мне сказал, — снова оживился голос. — Он слушал! Понимаете, до сих пор меня не слушал никто. То есть слушал, вы же понимаете, многие люди слушали… Вы понимаете, что я хочу сказать. Но никто не слушал.

Зайцев устыдился. Он и сам слушал. И не слушал одновременно. Слушал дивный голос, его глубокие, небесные, женственные звуки. И плевать было, что заключен этот голос, как мифическая нимфа, в корявый ствол дерева, в унылую телесную оболочку Анны Брусиловой. Он понимал мышонка. Он теперь верил, что вначале была любовь. Или нечто к ней очень близкое. Голос Анны можно было слушать бесконечно.

Как жаль, что она ошиблась: подумала, будто серый мышонок слушал, что именно она при этом говорит.

— Вы молчите? Почему? — По голосу пробежала морская волна. А потом издевка: — Не можете представить, чтобы я и он… Никто не мог представить нас вместе. Я видела это по их глазам.

«Да, — согласился сам с собой Зайцев. — Поначалу прежний профессорский круг был скандализован новым избранником. Прежние знакомые постепенно перестали навещать. А потом и отпали совсем».

Мысль работала, не мешая самой себе создавать Анну.

— А все оказалось лучше, — горячо возразила она. — Только и вы не поймете… Ах, есть тайны, которые известны только двоим. Но ведь я должна рассказать все, верно? Без утайки? Иначе я не узнаю… А я должна знать! Вы понимаете, я должна знать.

— Да.

— Хорошо.

Голос помолчал. Видимо, мысль Зайцева силилась подобрать убедительное объяснение и нашлась не сразу. А потом голос снова заговорил: казалось, тяжелая морская птица постепенно отрывается от воды, набирает высоту и силу полета.

— Я сама себе казалась огромной, как океан. Как земля. А он — маленьким жрецом. Заклинателем. Который знает, что земля может поглотить его в один момент. Что океан его в лепешку раздавит. Но он бросался в пучину. Очертя голову. Как в омут. Не до конца уверенный, что не будет выброшен, не погибнет. Вот такая у нас была любовь. И пусть осуждают!

«Ишь ты, — подумал Зайцев. — Неужели у меня такое носилось тогда в голове?» Не удивительно, что таким мыслям он не дал хода, похоронил и запечатал, пока провинциальный гипнотизер не высвободил их из долгого ящика памяти.

Тем временем мышонок освоился в бывших профессорских апартаментах. А еще через некоторое время решил, что неплохо бы ему самому всем этим владеть. А может, с этой мыслью он и подступился к вдовице с самого начала? Или все-таки в начале был голос? Все-таки были чистые чудные мгновенья в этой истории?

— Я забыла, — рассеянно прошептал голос. — На чем я остановилась?

— Что он хочет вас убить, — безжалостно напомнил Зайцев. И опять почувствовал старую боль. Боль старого шрама — не помог, не спас. А мог. Или не мог? Пусть она ответит. Пусть ответит и уйдет навсегда.

— Убить, — раздельно повторил голос. — Какая насмешка. Не правда ли?

— Он вас бил?

Молчание. Зайцев знал: перед ней полыхал забор жаркого стыда. Тогда она не смогла его перешагнуть. Если только Крачкин был прав.

Но сейчас она перешагнула — заговорила. А Крачкин оказался не прав.

— Это я его била.

«Точно. Ведь я тогда подумал сразу, как его увидел: неспортивный товарищ. Моя первая мысль была… Я просто не осмелился тогда додумать ее до конца. Унижение — мотив почище квартирного вопроса. А впрочем, как это тогда могло мне помочь? Никак. Гад ушел ненаказанным, вот и весь сказ».