Проявляя хорошую осведомленность в жизни французского полусвета, цензоры заочно спорили о судьбе пьесы «Les memoires de Mimi Bamboche»: по мнению драматической цезуры Третьего отделения, героиню «нельзя принять за гризетку, а прямо за лоретку, хотя она среди окружающего ее соблазна сохраняет свое сердце жениху и, по уверению авторов, остается честною». В этом отношении «пьеса забавна, но вместе с тем совершенно неправдоподобна», кроме того, «пьеса изображает вообще в ярких красках мягкость современных парижских нравов и поэтому уже, по мнению цензуры, не уместна на нашей сцене»[1066].
В главном управлении по делам печати эту пьесу читал И. А. Гончаров. Он признавал, что в пьесе показан круг женщин легкого поведения, называющихся biches, cocottes: «Вся эта интрига служит слабою, едва приметною нитью, на которую нанизан ряд комических местами пошлых сцен составляющих целую вакханалию распущенных нравов парижской жизни». Во Франции такая пьеса может идти в Bouffe parisiens, Théatre du Palais Royal, куда ходит публика «посмеяться над распущенностью общественной и семейной жизни и полюбоваться игривыми картинами веселого житья-бытия». В России одна французская сцена — Михайловский театр, и эта пьеса «не откроет никаких новых тайн из demi mond’a и жизни камелий», так как на этой сцене уже идут «La vie de Boheme» и «Les diables roses». В первой — гризетки на сцене приуготовляются провести ночь с любовником, а во второй перед зрителем проходит вся жизнь легких женщин во всем ее веселом безобразии. Внешнее приличие на сцене не нарушается. Единственно на что он обратил внимание, так это «на эпитет renversantes (сногсшибательный), отнесенный к легким женщинам». «Но едва ли есть одна веселая пьеса, в которой не было бы подобной двусмысленной игры слов»[1067], — отмечал цензор. Заключение Третьего отделения оказалось более весомым.
Объясняя название пьесы «Ches une petite dame», другой цензор этого ведомства отмечал, что такое прозвище теперь дается «женщинам легкого поведения, которые прежде назывались лоретками, а потом бишками (biche)», и, хотя в тексте нет ничего безнравственного, смущала «основная и весьма резко проведенная мысль […], что мужчины умеют быть умными и любезными только в обществе женщин легкого поведения; в присутствии же порядочных женщин ум и любезность их исчезают, так что в этом отношении честные женщины, в лице г. Шатене, имеют основания завидовать женщинам, принадлежащим к demi-monde»[1068]. Помимо названного, продолжительные сцены, в которых один из героев обращается с г. Шатене «как с лореткою, предлагает ей левую руку и даже целует ее, могут показаться не совсем приличными»[1069].
Даже довольно легко читаемый смысл сцен «De Stettin à S’Peterbourg» («рассказ расчетливой публичной женщины, которая приезжает в Санкт-Петербург с тем, чтобы набрать как можно больше денег»)[1070], вполне уместных как предупреждение о коварстве заезжих иностранок, не был дозволен. Смущала и сама героиня, и ее откровенные рассказы о беспутной жизни в Париже, и параллельная линия действия, происходящего на палубе парохода, идущего в Санкт-Петербург: «Бенуа, влюбившийся в Матильду, утешается той мыслью, что она, его дядя и он будут жить вместе, составят „un ménage à trois“»[1071]. Не допустили на сцену и «Jeu de Sylvia», в которой героиня «выведена на сцену исключительно как любовница, которая не стесняется признаться, что в любовниках ей всего важнее их деньги»[1072]. Порочность героинь перестала смущать цензоров уже в конце 1860-х гг., правда, если в текстах отсутствовали «цинические места».
Откровенность натуралистических сюжетов на сцене порицалась и в России, и во Франции. Зарисовка «La sensitives», показывающая «неловкое положение мужа, оказавшегося неспособным в первую брачную ночь», вызвала осуждение даже парижского рецензента, считавшего «подобный сюжет слишком смелым и не советовавшего молодым девицам видеть этот водевиль»[1073]. Разница была лишь в том, что французский зритель имел возможность выбора, а за россиян запретительное решение принимала цензура.
Профессионалы Третьего отделения весьма чутко реагировали на подделки à la français. Одноактный водевиль «Ночной колокольчик» был запрещен цензором Е. И. Ольдекопом со следующей мотивировкой: «Этот водевиль подражание неизвестной мне французской пьесе, но я сомневаюсь, чтобы во французском подлиннике нашлось бы столько нелепостей, столько площадных, подлых и глупых шуток, как в этом подражании, которое едва может повеселить степных мужиков»[1074].
Более развернут отзыв другого стража нравственности. Его вердикт касался пьесы, которая была переделана с французской драмы «La petite Polone», «в которой преимущественно изображен быт беззаботных и честных парижских бедняков»[1075]. Буквальный перевод пьесы, шедшей в Петербурге на французской сцене, и адаптация текста под русские нравы исказили ее вполне невинный смысл: «В русской же переделке автор, сохранив внешний ход пьесы, дал лишь действующим лицам русские названия, между тем как нравы, в сущности, остались чисто французскими. Утратив свою оригинальность, эти французские обычаи и понятия, в неудачном их применении к нашему обществу, являются крайне ложными и решительно предосудительными. Так, например, простые парижские гризетки заменены женщинами промышляющими собой. Два действия пьесы почти исключительно заняты изображением их беспутного разгула»[1076].
Оценка нравственного воздействия пьес на зрителя очень тонкая и субъективная материя. Были ли правовые механизмы, четкие критерии принятия решений? Чем руководствовались цензоры Третьего отделения вынося запретительные вердикты?
В ответ на обращение председателя высочайше учрежденной комиссии по делам книгопечатания Д. А. Оболенского, просившего «сообщить все те правила и инструкции», которыми руководствуется Третье отделение при рассмотрении драматических сочинений, его управляющий, А. Л. Потапов, сообщил (12 июня 1862 г.): цензурная экспедиция «не имея никаких особых инструкций при рассмотрении пьес руководствуется […] общими правилами Цензурного устава, соображаясь при том, по указаниям Начальства, с современным политическим и общественным положением России»[1077]. Распоряжения начальства, в свою очередь основанные на высочайших повелениях, создавали волюнтаристскую систему, без труда преодолевавшую нормы и ограничения Цензурного устава 1828 г.
Согласно этому документу, запрещению подлежали произведения противные догматам христианства и православной веры, нарушающие неприкосновенность и демонстрирующие неуважение к самодержавной власти, содержащие что-либо противное основным государственным законам, оскорбляющие «добрые нравы и благопристойность», содержащие оскорбления и клевету на частных лиц[1078].
Специальными пунктами устава оговаривалось: «Цензура в произведениях изящной словесности должна отличать безвредные шутки от злонамеренного искажения истины и от существенных оскорблений нравственного приличия» (п. 13), она не препятствует «печатанию сочинений, в коих под общими чертами осмеиваются пороки и слабости, свойственные людям в разных возрастах, званиях и обстоятельствах жизни» (п. 14), наконец, «цензура не имеет права входить в разбор справедливости или неосновательности частных мнений и суждений писателя […], не может входить в суждение о том, полезно или бесполезно рассматриваемое сочинение, буде только оно не вредно, и не должна поправлять слога или замечать ошибок автора в литературном отношении […]»[1079]. Приведенный материал показывает, что эти требования для политической полиции носили лишь рекомендательный характер. На цензорских рапортах постоянно встречались резолюции: «Этот дивертисмент, как глупость запрещается», «В пьесе недостает смысла, вкуса и приличия», запретить пьесу «по безграмотству», запретить за «нелепость и безграмотность авторов» и др.[1080] Некоторые красивые резолюции Л. В. Дубельта как раз иллюстрируют такой произвол. На одном из рапортов он написал: «Из уважения к прекрасному СПб. театру я не могу согласиться пропустить эту ничтожную пьесу, которая замарала бы даже балаган Лемана»[1081].
Собственного вкуса и убеждения в правоте взглядов было достаточно для принятия административного решения. 11 мая 1850 г. Л. В. Дубельт докладывал шефу жандармов А. Ф. Орлову о рассмотрении в цензуре двух пьес. Первая, «Облака и солнышко», «есть жалкая, безграмотная компиляция и пародия на достославную нашу отечественную войну», комедия «Светские люди» «описывает людей большого света весьма с невыгодной стороны». «Первую из этих пьес я запретил по ее безграмотности, вторую — по ее неприличию»[1082], — сообщал Л. В. Дубельт. Занимаемая должность обеспечивала такое понимание высших интересов государства, которое позволяло преодолевать ограничения Цензурного устава.
Субъективный контроль цензуры не мог остановить репрезентации жизни на театральной сцене. Массовый наплыв в цензуру низкопробных, вульгарных произведений — это тот тренд, который отражал новые реалии эпохи. Неформатная жизнь, семейные тайны, девиантные практики из полумрака выходили на освещенную сцену.