Третьего не дано? — страница 61 из 85

Поутру Дугласа выпустили, и тот, узнав радостную весть, немедленно помчался ко мне, будучи абсолютно уверенным, что только благодаря его настойчивым просьбам, а также его решительному отказу от дальнейших занятий с царевичем, помилование осужденного на казнь приятеля состоялось.

Я не разубеждал — лень, да и ни к чему разочаровывать.

Пусть парень гордится.

К тому же, если поразмыслить, он сделал практически все, что в его силах. Доделывать пришлось мне самому, но о том умолчим.

Шевелиться не хотелось, но пришлось.

Потянулись бесчисленные «Христос воскресе» да «Воистину воскресе», вместе с троекратными поцелуями и прочим.

Потом разговелись, после чего я вновь принял участие в попойке — отказываться нельзя, ибо я теперь православный.

Намек, правда, сделал, рассказав им анекдот, переделанный мною под себя. Мол, вчера некий шкоцкий рыцарь пил с казаками и чуть не умер, а проснувшись наутро, пожалел, что не умер вчера.

Юмор одобрили, посмеялись, да и намек поняли, но как-то неправильно.

Во всяком случае, после рассказанного анекдота чашу, которую мне подали и в которой было налито до половины, незамедлительно пополнили.

До краев.

Правда, до вчерашнего все равно не дошло — пил я далеко не столь самозабвенно и упоенно, норовя все время «закосить». Помогали тосты в стихах, исполненные мною в истинно казацком залихватском духе…

Коль любить, так без рассудку,

Коль грозить, так не на шутку,

Коль ругнуть, так сгоряча,

Коль рубнуть, так уж сплеча![101]

А еще выручал… Гоголь с его Тарасом Бульбой. Мои тосты за святое казачье братство, за войсковое товарищество, за глубокие воды батюшки Дона Ивановича и, разумеется, за святую православную Русь слушали затаив дыхание.

Еще бы. Философский факультет вкупе с отличной памятью — не кот начхал.

И даже после того, как я заканчивал очередную речугу, пили не сразу, что лично я считаю высшим достижением.

Вначале они обменивались восторженными словами по поводу сказанного, непременно лезли ко мне целоваться, хотя Христос давно воскрес, в смысле, обязательные поцелуи состоялись спозаранку, и лишь после того опрокидывали чаши, забыв проконтролировать мою.

Правда, отставлять ее в прежнем виде, то есть полным-полнехонькую, я не решался — засекут, и испорчу все впечатление, но пил, как в сказке, — чтоб по усам текло, а в рот, если и попало, так самую малость, на глоток, не больше.

В Путивль я в тот день не вернулся, оставшись в шатре у Гуляя, предпочтя выспаться на свежем воздухе, пускай и по холодку, причем изрядному — все-таки тридцать первое марта, хотя оно по новому стилю уже десятое апреля, не совсем комфортное время для подобного отдыха.

Расставались мы с казаками на следующий день задушевно. Хлопцы поначалу и вовсе не хотели отпускать, но я сослался на то, что так до сих пор и не отблагодарил царевича за помилование, а потому ехать надо.

Прибыв в Путивль, я первым делом направился к Дмитрию в его потаенную восьмигранную палату. Пришел, чтобы узнать — надо ли приступать к занятиям или в связи с произошедшим на них можно ставить крест.

В тот момент я еще не до конца отошел от вчерашнего, толком ничего не обмыслил и понятия не имел, как он меня воспримет. Просто решил, что чем быстрее расставить все точки над «i», тем лучше. Определенность, пусть даже и неприятная, всегда лучше иллюзорной неопределенности.

Я ее получил в виде холодного, отчужденного, но утвердительного кивка.

Ну и ладно. Пока меня устроит и это.

И я незамедлительно приступил к очередному занятию.

Дмитрий слушал меня молча, но без особого интереса, хотя я повел разговор как раз о практике правления, цитируя кое-какие моменты из книги Никколо Макиавелли «Государь».

Согласен, я не был в ударе, тем не менее его невнимание меня все равно выбивало из рабочего ритма.

К тому же последние два дня давали о себе знать, особенно позавчерашний, и потому я часто останавливался, выдув у царевича чуть ли не весь квас, стоящий в бадейке близ двери.

Вот во время первого из моих перерывов на квасопитие он, не сдержавшись, заметил:

— Я ничего не боюсь, но, если бы ты был моим врагом, я бы тебя боялся, крестник. — Это его самые первые слова, которые он произнес.

Ответа не последовало. Для начала следует хотя бы точно вычислить, чего именно он во мне боялся, обретя в моем лице врага. Ясновидения? Той бесшабашности перед смертью?

Или он вновь вспомнил мои руки в перчатках и гримасу выдуманной боли при перелистывании Библии?

Словом, предстояло все как следует обмозговать, чтоб не промахнуться и не усугубить.

Поэтому я лишь кивнул в знак того, что все услышал, молча вернулся в учительское красное кресло — мое место во время занятий с царственным учеником и единственное, что осталось неизменным, — и приступил к дальнейшему повествованию.

Второй фразой царевича, выданной во время моей третьей по счету отлучки на водопой — почему-то он предпочитал говорить, когда я поворачивался к нему спиной, — стала следующая:

— Если бы ты сам не пришел ныне, я бы тебя уже никогда не позвал.

«Это он к чему? — задумался я, продолжая глотать холодный квасок с кислинкой. — И что тогда получается — может, было бы лучше вовсе не приходить? Шалишь, брат. Так дешево ты от меня не отделаешься. И вообще…»

Над «вообще» тоже предстояло подумать как следует, а потому ответа с моей стороны вновь не последовало.

Однако во время второго занятия, когда он продолжал все так же настороженно присматриваться ко мне, я уже обдумал свою дальнейшую тактику. Переведя разговор с Макиавелли на практику нынешних дней, я пояснил, как бы подводя итог:

— По сути, это он лишь повторил слова апостола Павла, сказавшего как-то замечательную фразу: «Все хорошо во благовремененье». Мудрый русский народ, который я глубоко уважаю, и даже твой гениальный сенат тому не помеха, придумал ей не менее блистательную замену: «Всякому овощу свое время».

— Это ты к чему, крестник? — После моего «расстрела» он гораздо чаще именовал меня именно так, почти не употребляя прежнего «князь».

— У Екклесиаста-проповедника сказано, — начал я уклончиво, — всему свое время, и время всякой вещи под небом. Время насаждать, и время вырывать насаженное; время убивать, и время врачевать; время разбрасывать камни, и время собирать камни; время обнимать, и время уклоняться от объятий; время молчать, и время говорить; время войне, и время миру…

Добрую половину того, чему там еще есть время, я, разумеется, забыл, но это не суть. Гораздо важнее было иное — Дмитрий внимательно слушал.

Пускай настороженно, но не перебивал — ждал концовки, и я оправдал его ожидания.

— Возможно, ты не захочешь внять моим словам, ибо истина горька, точно лекарство, но зато она правдива. Так вот, со смертью Годунова для тебя ничего не изменится. В руках Федора по-прежнему останется полнота власти и ее главные атрибуты: почти вся страна, деньги и войско. Поэтому ныне самое удобное время, чтобы договориться с ним по-хорошему. Пока не поздно.

— Почему может стать поздно? — пытливо осведомился царевич.

— Потому, что в моем видении было еще одно, о чем я совсем забыл тебе сказать, — пояснил я. — Перед моими глазами предстал Басманов, с которым беседовал Борис Федорович. Доносилось до меня плохо, словно кто-то невидимый пытался помешать — какой-то шум, плеск и прочее, но главное я уловил. Царь решил покончить с тобой и с этой целью вверяет ему свое войско, которое пока что бездарно топчется под Кромами.

— Но ты ведь сказал, что Борис умрет… — полувопросительно протянул Дмитрий.

— Только смерть старшего Годунова ничего не изменит. Младший всю жизнь смотрел отцовскими глазами, а потому никогда и ни за что не станет отменять его последних приказов.

В эти минуты я старался вложить в свою речь как можно больше тяжеловесности и уверенности, что произойдет именно так, как я говорю. Царевич должен не только понять все это умом, но проникнуться сказанным.

— Теперь ты понимаешь, почему уже через пару-тройку недель может оказаться поздно, а через месяц-полтора и вовсе безнадежно поздно? Кто станет договариваться с человеком, который сидит в осажденном городе без малейшей надежды на успех? — подвел я итог.

— А сейчас?

— Сейчас иное. Смерть отца — тяжкий удар. Федор окажется в растерянности. И совсем хорошо, если я подъеду в Москву именно в те дни, когда Борис еще будет жить.

И вновь односложный холодный вопрос:

— Почему так?

— Сам подумай. В бумаге будет выражено искреннее соболезнование по поводу кончины его отца, который хоть и пытался тебя умертвить, хоть и узурпировал твой престол — впрочем, в этом его изрядно оправдывает незнание о твоем существовании, но был великим в своих деяниях…

И вновь выражение лица, словно мой безмолвный слушатель съел лимон, да не один, а по меньшей мере десяток. Но я проигнорировал явное неудовольствие Дмитрия — перебьется — и продолжил:

— А за выражением соболезнования должно последовать предложение о сдаче и далее про ее условия. Словом, все то, о чем мы с тобой уже писали.

— Я дважды одного не пишу, — выдавил царевич.

Смотри какие мы гордые. Забыл, кто ты есть — хотя да, ты ж до сих пор считаешь себя истинным сыном Ивана Грозного, но тогда сформулируем иначе: «Забыл, в каком ты нынче положении?»

— Возможно, оно и верно, но только в случае, если человек прочел первое послание и дал на него отрицательный ответ. Если же он в глаза его не видел, тут можно написать и второй, и третий раз. Поверь, что твое достоинство от подобного шага не убудет. И вообще, попытка — не пытка, как говорил Берия, — пошутил я напоследок.

Зря. Не стоило этого делать. Дмитрий тут же уцепился за незнакомое странное имя и, воспользовавшись удачным случаем, увел разговор совершенно в другом направлении.