Третий ангел — страница 13 из 23

ПОСЛУШАНИЕ ФОМЫ

1.

Грянул судный день для священства новгородского. Со старинной вечевой степени у Никольского собора огласил глашатай царёв указ. За измену государю облагалось духовенство Великого Новгорода вирой неслыханной. С архимандритов по две тысячи золотых, с настоятелей по тысяче, с соборных старцев по пятьсот, с простых попов по сорока рублёв. С неплательщиками разговор короткий — правёж.

Правёж в Новгороде — дело привычное. Исстари били палками на базарной площади неисправных должников до той поры, пока либо сам не заплатит, либо кто другой не выкупит. Только теперь на правёж толпами пригоняли святых отцов — именитых настоятелей и простых попов. Столбов правёжных для всех не хватало, ставили к коновязи. Били нещадно, оглашая округу сочными ударами по спине или по пяткам. Крики старцев оглашали площадь, растравляли сердобольных. Однако жертвовали мало, мысля: не пришлось бы самим откупаться.

...На правом берегу Волхова, там где река уже покидает город, стоит на пологом скате древний Антоньев монастырь. В стародавние времена появился в Новгороде монах-итальянец Антоний по прозвищу Римлянин. Поведал, что приплыл сюда по воде на камне. В подтверждение чуда показывал лежавший на берегу огромный валун. На этом месте и заложили новый монастырь.

Среди прочих новгородских монастырей Антоньев всегда был наособицу. Славился учёными монахами и библиотекой не хуже софийской. Ревнители православия подозревали монастырь в ереси, зато сюда часто наведывались иноземцы и даже среди братии имелись таковые.

Правил монастырём игумен Гелвасий, инок вельми учёный и нравный. Но пришёл и для него чёрный день. Не смог собрать к урочному часу откупную виру, и приехали за ним опричники, забрали гордого игумена на правёж, а вечером привезли на худых дровнях еле живого. Сам идти на отбитых ногах Гелвасий не мог, и братия внесла его в келью на руках. Так повторялось четыре дня.

На пятый день, воротившись с правежа, игумен призвал к себе инока Фому. Братия дивилась: зачем Гелвасию понадобился этот незаметный молчаливый монашек, целыми днями переписывавший Четьи Минеи?

Когда Фома увидел игумена, у него сжалось сердце. Гелвасий лежал без кровинки на опухшем лице, дышал тяжело, с хрипом. Но взгляд был тот же — живой, взыскующий. У изголовья лежала раскрытая Библия.

— Иоанна Богослова перечёл, — слабым голосом проговорил игумен. — Все один к одному. Вот послушай: «Третий Ангел вылил чашу свою в реки и источники вод и сделалась кровь». Я и подумал: а ведь Волхов-то ныне красный от крови. И всадников видел — царя с Малютой. Под царём конь белый, под Малютой рыжий. И тут сходится: «Конь белый и на нём всадник, имеющий лук, и дан был ему венец... И другой конь, рыжий; и сидящему на нём было дано взять мир с земли, и чтобы убивали друг друга. И дан был ему большой меч»... Выходит, настал для нас судный день, Фома. Явился третий ангел. Карает Господь нас за грехи наши, а паче всего за то, что умножилась злоба греховная в человецах, братоненавидение, вражда и ненависть...

— Забьют меня скоро, — тяжко вздохнув, прервал себя Гелвасий. — Кромешники вовсе осатанели. Сказывали, завтра железными палицами учнут бить. А мне теперь много ль надо, раз ударят и дух вон.

С горечью добавил:

— А юрьевского-то игумена с правежа отпустили. Братия выкупила. А вы меня, стало быть, не смогли. Али не захотели?

— Всё отдали, владыка, всё, что было.

— Вы-то — всё, а вот келарь утаил немало. Умом раскинул: меня забьют — ему игуменом быть. Ну да Бог ему судья. Я на братию не в обиде, вам и после меня жить надо. Да и роздали мы в прошлом годе много, когда мор был. Только знайте: царь и после меня вас не оставит. Он нашу обитель давно невзлюбил.

— За что, владыка?

— А за то, что людьми себя почитаем, а не тварями бессловесными, как ему надо. Потому и виру на монастырь наложили неподъёмную и бьют меня на правеже злей, чем прочих. Но и вы добра не ждите, готовьтесь принять смерть как первые христиане. А кто уцелеет, тому монастырь возрождать.

Игумен утомлённо закрыл глаза, долго молчал, отдыхая.

— Слушай, Фома, зачем я тебя позвал. Знаю, ты на меня в обиде. Трудил тебя боле других, лаской обходил, в простых чернецах который год ходишь. Вокруг меня многие увивались, а ты не похлебствовал. Не гневайся, я ведь тоже слабый человек и на лесть падкий. А вот ноне задумался: кому последнюю волю поручить и вижу — кроме тебя — некому.

— Всё сделаю, владыка, что прикажешь.

— Помнишь, как у Иоанна Богослова сказано: иди и смотри! Иди в город, смотри, что деется. Завтра же иди. Везде проникни, всё запомни. После напишешь тайную повесть. Пусть все узнают, как русский царь Великий Новгород казнил. Тело заплывчиво, память забывчива. Пройдёт время, и забудут люди, а надо, чтобы всегда помнили.

— Не мастак я сочинять, — потупился Фома.

— Знаю. Перо у тебя небойкое, зато суесловить не будешь, измышлять чего не было. Многошумящий летописец подобен псу брехливому, он лает, а его никто не слушает. Правду пиши! Напишешь, схорони до поры. Да, никому из братии не говори, что я тебе поручил, а то свои же предадут. Сам знаешь, царь запретил летописание.

— Исполню, владыка!

— И помни: сие твоё послушание, Фома! Пока его не свершишь — ты перед Богом в ответе. А теперь ступай, позови старцев. Исповедаться хочу.

2.

Наутро после скудной трапезы Фома собрался в город. Надел поверх подрясника овечий полушубок, сунул в карман вощаницу с писалом и пошёл к монастырским воротам.

— Улицами не ходи, опричники озоруют, — предупредил привратник.

После келейного полумрака ударила по глазам сырая снежная белизна. Мороз отступил, зато сильно задувал северный ветер, нагоняя воду и косо занося дымы над притихшим городом. Левый берег едва проступал в колючей мельтешне снегопада. Волхов растёкся во всю ширь, тёмную воду морщила крупная рябь, у берега крутилось жёлтое сало. Казалось, река течёт вспять, к Ильменю. Над Софией ещё висела бледная луна, но на востоке уже заголубела закраина.

Фома спустился к Волхову и пошёл береговой тропой. Он шёл быстро, заложив за спиной руки, выставив редкую бородку и остро взглядывая по сторонам. Ветер, трепавший полы его подрясника, охально задрал подол у спускавшейся к проруби молодицы с пустыми вёдрами. Примета была плохая для обоих — что монаха на дороге встретить, что бабу с пустыми вёдрами.

Размышляя над поручением Гелвасия, Фома не заметил, как дошёл до Великого моста. Мост был загорожен рогаткой, охраняемой опричной стражей. Фома сунулся было мимо рогатки, но безбородый опричник пихнул его в грудь и акающим московским говорком зло пропел:

— Куда лезешь, ворона?

— Шёл бы ты отсель, чадо Божье, — посоветовал Фоме сидевший на мосту полуголый юродивый Арсений. — Вишь, христианские души везут на утопление. Неровен час и тебя в Волхов сверзят.

Посмотрев, куда показывал юродивый, Фома увидел длинный обоз, тянувшийся от самого Городища. На санях сидели опричники, за ними бежали, спотыкаясь, связанные вереницей люди. С колокольни близ Никольского собора наблюдали за происходящим человек пять монахов. Фома опрометью кинулся туда. Взбежав по крутым ступеням, протиснулся к перилам и, отжав плечом недовольно буркнувшего звонаря, глянул вниз.

Огромный мост на двадцати быках, кривой дугой соединявший берега Волхова, был как на ладони. Посреди высился помост, на котором стояли два чернобородых палача в красных рубахах. Внизу стояли ещё два. По волховским берегам уже бежали смотреть на казнь любопытные.

Тем временем обоз приблизился, можно было различить лица.

— Никак Тараканов? — ахнул звонарь.

И точно, за передними санями грузно семенил богатейший после Сырковых новгородский купец Андрей Тараканов. В одной связке с ним бежали его старуха — жена, старший сын и сноха с младенцем на руках. Охрана отодвинула рогатки, передние сани, скрипя полозьями, въехали на бревенчатый настил и, подъехав к помосту, остановились. Два палача взвели Тараканова на помост, навязали ему на шею камень и потащили к краю помоста. Огромный купец упирался, мотал головой.

— Что, Таракашка, не любо? — захохотал ярыга из толпы. Его крепко ударили сзади в затылок, и он примолк.

Палачи одолели купца и столкнули с помоста. Большое тело, перевернувшись в воздухе, с тяжёлым плеском упало в Волхов. Чёрный столб воды выбросило кверху, потом вода сомкнулась, медленные круги покатились к берегу, качая ледяную шугу.

— Был купец — и нету купца, — сказал звонарь. — Пошто копил?

Вслед за мужем с протяжным криком полетела в воду старуха-жена. Потом пришёл черёд сына. Младший Тараканов, ражий детина, затеялся драться с палачами. Его ударили обухом по голове, и кинули в воду уже бесчувственного. В ледяной воде он очнулся и вынырнув на поверхность уже далеко за мостом, быстро поплыл вниз, загребая сильными руками.

— Уйдёт, родимый! — охнули в толпе.

Но от левого берега уже отплывала загодя приготовленная лодка. Двое опричников сидели на вёслах, третий стал с багром на носу. Лодка быстро догнала пловца. От первого удара багра он увернулся, второй раскроил ему череп.

Сноху Тараканова утопили вместе с младенцем, привязав его на грудь матери. Слышно было как голосит женщина, как заходится в плаче дитё. Один за другим падали в чёрную воду связанные люди, и после каждого всплеска Фома считал про себя: шесть, семь, восемь. Так продолжалось до самого вечера. От Городища тянулись всё новые обозы с приговорёнными. Давно покинули берега зеваки, а Фома всё зябнул на колокольне, продолжая считать. В тот день на его глазах утопили триста девяносто шесть человек.

На следующий день утопили ещё пять сотен человек разных званий и состояний: мужчин, женщин, подростков, совсем дряхлых стариков. Топили семьями, вырывая из жизни целыми родами. Прячась за перилами колокольни, Фома чёрточками отмечал на вощанице утопленных, чтобы потом, уединясь в келье, сосчитать всех.

В этот же день он впервые увидел царя. От Городища двигалась конная ватага человек в триста. Впереди ехал царь на белом коне, рядом на рыжем жеребце поспевал Малюта. Миновав мост, ватага вскачь понеслась вдоль волховского берега.

— Антоньев грабить, — уверенно предположил звонарь.

Вечером, воротившись домой, Фома увидел разграбленную обитель. Весь двор был испятнан трупами. Дымились костры из древних фолиантов и рукописей. Всхлипывающий привратник рассказал, как налетел царь с опричными, как убили игумена и с ним ещё двадцать человек братии, как грабили монастырские храмы, как царь самолично отбирал лучшие книги для своей библиотеки, а прочее велел сжечь.

Всю следующую неделю царь с опричниками объезжал главные монастыри, останавливаясь в каждом на сутки. В малые и дальние посланы были летучие отряды. Из запечатанных монастырских кладовых на сотнях возов вывозили бесценную утварь.

3.

...Прошла неделя казней, началась вторая. Всякий день опричники топили горожан толпами. Казнимые вели себя смирно, безропотно шли на заклание, и лишь некоторые начинали биться или самопроизвольно испражняться от смертного страха, вызывая брезгливую брань палачей. Ленясь возиться с каменьями, палачи просто связывали казнимым руки и забавлялись, глядя как всплывшие пытаются удержаться на поверхности, судорожно барахтаясь и захлёбываясь ледяной водой. Если кому-то из утопляемых удавалось распутать верёвку, его настигали опричники на лодках и ударами багра разбивали голову.

Уже не толпились на берегах любопытные. Казнь стала обыденным делом. В двадцати саженях отсюда на Торгу горожане рядились за товар, покупали и продавали, словно забыв, что совсем рядом топят живых людей, стараясь не думать о том, что завтра и сам он может полететь с моста в чёрную ледяную воду. Так овцы грудятся в своём загоне, обречённо наблюдая, как напавшие на стадо волки выхватывают одну за другой жалобно блеющую жертву.

И всякий день новые сотни утопленных, распираемые газами, поднимались на поверхность Волхова и, сбившись в кучи, нескончаемым страшным караваном плыли по течению быстрой реки. Утопленники плыли лицами вверх, глядя пустыми глазницами в зимнее небо, по ним расхаживали громадные вороны, долбя раздутые тела толстыми беспощадными клювами. Сразу за городом Волхов уходил под лёд, утаскивая за собой утопленников. Дальше они плыли во мраке, царапая бесчувственные лица о колючий ноздреватый лёд, цепляясь волосами и одеждой за коряги и топляки и становясь добычей огромных вислоусых сомов. Ударами хвоста поднимая со дна клубы мутной воды, холодные скользкие рыбины утаскивали добычу в свои ямы...

4.

На сороковой день царь приказал громить посад.

Накануне вечером, решая как быть с Новгородом дальше, заспорили. Малюта как и раньше стоял на своём: людишек перебрать всех до последнего, город сжечь, место запустошить. Грязной, которого всё больше раздражал скуратовский нахрап, на сей раз возразил. Вовсе уничтожить Новгород — открыть ливонцам и шведам дорогу на Москву. Грязнова поддержал дворецкий Салтыков. Царь прикрикнул на разошедшихся спорщиков и решил середина-наполовину. Весь город не уничтожать, но дать острастку низовому люду. С простонародьем он часто заигрывал, но не доверял ему, особенно после того, как посадские люди в Стокгольме выдали мятежным боярам короля Эрика. Кроме того, отправив в свою казну громадные новгородские богатства, следовало подумать и об опричной армии, которой до сей поры грабить в свой карман не дозволялось. Пусть поживятся ребята...

На завтра был торговый день. Привыкшие к тому, что их не трогают, торговцы и мастеровые выложили свой товар на продажу. Появившиеся на Торгу ватаги опричников никого не насторожили, все знали царёв указ торговать свободно. И когда первый опричник, скинув свой треух, взял с прилавка дорогую меховую шапку, ничего не подозревающий скорняк стал ему помогать. Но вместо денег опричник расплатился тычком в зубы. На крик скорняка истошным воплем отозвались другие ограбленные. Начался повальный грабёж. Оружейника, не отдававшего панцирь чудесной работы, зарубили на месте. Спасая товар, торговцы пытались закрыть лавки, но их взламывали, сопротивлявшихся убивали. Тем временем другие оравы опричников хлынули в ремесленные и торговые слободы. Врывались в дома, избивая хозяев, требовали денег. Грузили на подводы всё ценное. Выходя из ограбленных домов, кидали на сеновалы зажжённую лучину. Сухое сено занималось мгновенно, горящие ошмётки летели на ревущую скотину, заполошно кричали бабы.

А на Торгу свирепствовал Малюта.

— Круши! — исступлённо заорал он, и, вооружась секирой, первым кинулся громить торговые ряды. Словно спущенная с цепи свора опричники бросилась за ним, в каком-то диком упоении разбивая всё подряд — лавки, торговые ряды, прилавки с развешенным товаром, узорчатые наличники, резные столбы, двери и окна — и чем искусней, чем тоньше были сделаны попадавшаяся им под руку вещи, тем яростнее они уничтожались.

Посадский люд оцепенело смотрел на то, как уничтожаются плоды многолетних трудов. Сопротивление опричники встретили только на Пробойной улице. Дюжие оружейники во главе с уличанским старостой Демидом убили пятерых, но налетели конные и посекли оружейников саблями. В отместку Малюта велел запалить Пробойную с обоих концов, не давая тушить огонь.

В тот же день царь отправил отряд опричников во главе с Зайцевым громить торговые склады новгородских купцов в Нарве. Приехав в Нарву, Зайцев приказал отделить немецкие товары от новгородских. Немецкие не тронули, зато новгородские уничтожили подчистую. Развели огромные костры из первосортного льна и пеньки, скидали в них многолетние запасы товаров, затопили улицы Нарвы реками расплавленного воска. Новгородских торговых людей переловили и казнили на городской площади всех до единого.

5.

Шёл уже второй месяц с начала бойни. Город становился всё безлюднее, уцелевшие жители прятались по домам. Прежняя городская власть была перебита, новая опричная занималась лишь грабежами и казнями. Город одряхлел, скукожился, махнул на себя рукой и перестал работать, как человек, заведомо знающий, что жить ему осталось совсем недолго. Мастеровой люд, лишившись заказов, сидел впроголодь. Изувеченный Торг пробавлялся мелочной торговлей. Улицы заросли сугробами. По ночам на площадях перестали зажигать плошки, и с наступлением темноты всё погружалось во мрак. Тоскливо выли оставшиеся без хозяев сторожевые псы. Одичалые собаки стаями бегали по городу, нападая на людей. Город напоминал сад с изгрызенными мышами корнями, деревья ещё стоят, но они уже мертвы, ткнёшь пальцем — упадут.

Зато обнаглела чернь. Новгородские пьянчуги не давали людям проходу, пугали горожан доносами, славили царя и просились в опричные. В Людином конце объявилась шайка разбойников, переодетых опричниками. По ночам возле запустелых усадеб мелькали тени. Выносили всё, чтобы тут же пропить.

В тяжкие времена человек тянется к хмельному. Бросив работу, город отчаянно запил. Женщины пили наравне с мужчинами, откуда-то развелось множество блядей. Зазывали на грех прохожих, а ежели кто стыдил — поворачивались задом и задирали юбки. Снова ожили новгородские кабаки, запрещённые одно время царским указом. Грибами-поганками проросли по окраинам тайные корчмы. Пиво варили по домам не как раньше, по большим праздникам, а во всякий день. Глушили зельем страх и боль, пропивали с себя последнее. Вчерашний степенный горожанин не стыдился появиться на людях в непотребном виде. Всякое утро находили на улицах замёрзших.

Продолжала сползаться в Новгород голь перекатная, калеки и нищие, пришли за подаянием вдовы и сироты убиенных, иноки разорённых монастырей. Огромные толпы вольных и невольных тунеядцев заполонили город. Сгущался страх неслыханного голода. Окрестные деревни лежали в пепелищах, подвоза хлеба не было с Рождества. Держались на последних огородных припасах, растягивая на неделю то, что раньше съедали в день.

Слухи о городском неурядье дошли до царя. С досадой слушал тревожные доклады наместника Пронского. Теперь, когда Новгород был покорен окончательно и перестал представлять угрозу, следовало навести в городе порядок. Гневно приказал Пронскому: в три дня покончить с нищетой и пьянством.

— Не знаешь как? Ну так я тебя научу!

На следующий день самые горькие новгородские пьянчуги полетели с моста. Опричные разъезды хватали прохожих, требовали дыхнуть. Учуяв перегар, без разговоров швыряли в воду. Перепуганная пьянь присмирела и закаялась пить, о чём восхищенный Пронский доложил царю.

— То-то, — усмехнулся царь. — Ну, с пьянством кончили, покончим с нищетой.

Когда-то в свою голубиную пору царь радел об убогих. На Стоглаве спрашивал совета, как быть с нищими? Развелось их на Руси несть числа. Чернецы и черницы, бабы и девки, мужи и жёнки, лживые пророки, волосатые и с выбритыми на макушке гуменцами, в рубищах и нагие, одержимые бесом и блаженные, святоши и окаянные, безумные и прокураты, целые полчища калик и лазарей ходят, ползают, лежат, гремят веригами, трясутся, скитаются по улицам, по деревням и сёлам. Одни собирают в церквах, другие пророчествуют об антихристе, эти поют стихи, другие показывают раны и увечья. Ими набиты княжеские терема, и церкви. По церквах бегают шпыни с пеленами на блюдах, собирают на церковь, являются малоумными, в церкви смута, брань, писк и визг, драка до крови и лай смрадный, ибо многие приносят в церковь палки с наконечниками.

На улице бродяги кидаются на людей, хватают за платье, преследуют неотступно, рычат по-звериному: дай или убей меня! Притворные воры, прося под окнами милостыню, подмечают кто и как живёт, чтоб после обокрасть. Малых ребят с улиц крадут, и руки и ноги им ломают, и на улицу их кладут, чтоб люди, на них смотря, умилялись и больше им милостыню кидали. Сидят, обезображенные болезнями, так что чреватые жёны их пугаются. Великое число детей по улицам ходит и никто их не учит.

Стоглав тогда царя поддержал, присудил поставить дело на правильную основу: описать всех нищих и больных, в каждом граде строить богадельни, просил прихожан помочь казне ради спасения души. Ложных нищих и бродяг к делу приставлять, а не похотят, так и силой. И вроде толк был, нищих в городах и весях заметно поубавилось.

Но изменились времена, изменился царь. Стало не до нищих. Меж тем война, болезни, голод снова умножили число их многократно. Перед иноземцами стыдно. Что-то надо делать, но что?

Здесь, в Новгороде, царь придумал как излечить сию болезнь разом.

Прокричали бирючи указ царский: завтра на Ярославовом дворе будут дарить нищих и убогих. К обедне на старой вечевой площади собрались тысячи три. Слепые, трясущиеся, безногие, помешанные, калечные воины, вдовы и сироты. Жуть брала от такого скопления нищеты и уродства. В ожидании царя гадали, чем пожалует государь-батюшка, кто-то пустил слух, что будут раздавать деньги, отобранные у новгородских богатеев и что вроде бы каждому убогому причитается серебряная полтина, калач и чарка вина.

Когда часы на Ефимьевской часозвонне ударили два раза, на площади появились конные опричники под командой Василия Зюзина. Окружив нищих, погнали их на московскую дорогу.

За городом свирепствовала метель. Нещадно нахлёстывая плетями воющую, причитающую, молящую толпу опричники вывели её за городскую заставу и гнали её ещё три версты, сами сытые, полупьяные, тепло одетые. Потом Зюзин, привстав на стременах, крикнул, перекрывая вьюгу:

— Ну всё, убогие, прощевайте! Идите куда знаете, только назад в город вам дороги нет. А кто сунется, убьём на месте.

Взмахнул плетью и исчез в снежной круговерти.

...Лишь с десяток нищих пробились сквозь метель до Бронниц. Прочие пали в сугробы и вскоре превратились в небольшие снежные холмики.

Так царь победил нищету.

6.

Как не стерёгся Фома, а всё ж попался. Случилось это в один из последних дней погрома. Всё это время он бродил по обезлюдевшему городу, хоронясь от опричных разъездов, расспрашивал народ на Торгу кто, что видел, останавливал знакомцев, считал валявшихся на обочинах убиенных. Трупы никто не прибирал и бродячие псы, урча, грызли мёрзлую человечину. Первые трупоядцы появились и среди людей. Людоедов ловили вместе земские и опричники и убивали на месте.

Возвращаясь в обитель, Фома запирался в келье, и записывал всё, что увидел за день. Помолясь, ложился голодным. В монастыре давно уже кормили один раз пустой похлёбкой, повара мрачно предупреждали, что скоро и того не будет.

...Уже смеркалось, когда Фома брёл по кривой улочке, сочиняя в голове будущую повесть. За поворотом едва не уткнулся в закуржавевшую лошадиную морду. Вскинув голову, он увидел прямо перед собой горбоносого опричника и, растерявшись от неожиданности, зайцем метнулся в сторону. Слыша за спиной конский сап, бросился к тыну, но оборвался, и, получив тяжкий удар по голове, рухнул в снег.

Его подняли и обыскали. Найдя в кармане полушубка вощаницу и писало, опричный сотник насторожился.

— А ну, покажь руки! — приказал он. Фома протянул ему трясущиеся руки и обмер. На своей правой кисти он увидел чернильное пятно, не смытое со вчерашнего дня.

— Да ты никак борзописец? — протянул сотник. — Ай не знаешь царёв указ, что писать по монастырям не велено? А, может, ты подмётные письма составляешь?

Вот она смерть, догадался Фома. И молнией сверкнуло в мозгу: всё зря! Вместе с ним пропадёт недописанный труд, останется несвершенной последняя воля игумена. Рухнув на колени, он протянул к опричнику руки, хрипло попросил:

— Брат во Христе, не убивай!

Что-то мелькнуло в глазах у сотника. Свистнула сабля, упали в снег четыре отрубленных пальца.

— Больше писать не будешь, — осклабился сотник. — Гойда, ребята!

...Спас Фому монастырский лекарь. Зашивая нитками из бараньих жил кожу на культе, балагурил:

— В ножки надо поклониться тому опричнику. Ишь, как чисто отрубил.

Корчась от боли, Фома разлепил губы.

— Не за то ему спасибо, — процедил он, — а за то, что он мне не те пальцы оттяпал. Я ведь сызмальства левша!

И зашёлся рыдающим смехом.

...В последний день погрома Фома снова увидел царя. После заутреней на старой вечевой площади у Никольского собора опричники согнали небольшую толпу отобранных от каждой улицы горожан. Царь в сопровождении наследника появился на крыльце собора. Близко стать Фому не пустили, и он обойдя собор сзади, прижался спиной к округлой стене алтарной абсиды, весь обратившись в слух. Когда царь кончил говорить, Фома понял, что расправа кончилась.

Царь уехал, толпа разошлась, а Фома ещё долго стоял на опустевшей площади, не в силах поверить, что всё уже позади. Потом он тихо побрёл по привычной тропе вдоль бело-дымящегося Волхова, глядя себе под ноги и шёпотом повторяя услышанное, чтобы не забыть ничего. Воротясь в холодную келью, достал из тайника рукопись и, отогрев дыханием левую руку, взял в горсточку писало. На минуту призадумался, а потом сами собой поползли на бумагу строчки убористого полуустава:

«Месяца февраля в 13 день, в понедельник заутра, повелел государь оставшихся новгородских жителей изо всякой улицы по лучшему человеку поставить пред собой. Они же стали перед царём с трепетом, дряхлы и унылы, отчаявшиеся живота своего яко мертвы, видя неукротимую ярость царёву. Но благочестивый и христолюбивый государь Иван Васильевич всея Руси самодержец, воззрев на них милостивым и кротким оком, сказал:

— Мужи Великого Новгорода и все оставшиеся во граде! Молите Господа Бога и Пречистую его Богоматерь о нашем благочестивом царском державстве, и о чадах моих благоверных царевичах Иване и Фёдоре, и о всём нашем христолюбивом воинстве. А судит Бог общему изменнику моему и вашему, владыке Новгородскому Пимену и его злым советникам, и вся та кровь взыщется на них, изменниках, и вы о сём ныне не скорбите, живите во граде сём благодарны. Оставляю вам правителя-боярина и воеводу своего Петра Даниловича Пронского.

И сия глаголы изреча, отпустил их с миром; а сам благоверный государь царь и великий князь Иван Васильевич с сыном своим благоверным царевичем Иваном Ивановичем, и со всею своею силою пошёл из Великого Новгорода во Псков».

...Повесть была закончена. Назвать её Фома решил так: «О приходе царя и великого князя Иоанна Васильевича, како казнил он Великий Новгорода, еже оприщина и разгром именуется». Перечтя её от первой до последней строчки, Фома удовлетворённо подумал, что покойный игумен остался бы им доволен.

Огромная тяжесть свалилась с души. Но радости не было, а только лишь тоскливая усталь и пустота...

Глава тринадцатая