Третий ангел — страница 3 из 23

СЛОБОДА

1.

...Утром следующего дня царь выехал в Александровскую слободу. Всякий раз, совершая этот путь, он вспоминал как шесть лет назад, в ту страшную зиму, громадный царский обоз, увязая в сугробах, бесприютно рыскал по подмосковным сёлам и монастырям, пока не остановился здесь, в Слободе. Потянулась мучительная канитель ожидания и страхов. А ну как возьмёт да и крикнет люд московский нового царя, того же Старицкого. Что тогда? Стать добровольным изгнанником? Уйти в монастырь? Снова домогаться престола, который сам же оставил? От тревожного ожидания, от бессонных дум Иван постарел за месяц лет на десять, не узнавал себя в круглом венецианском зеркале, утром на подушке находил клочья выпавших волос.

Вот тогда-то он и придумал опричнину. Все по сю пору дивуются. Не было такого в крещёном мире, чтоб своё царство государь на две части делил. И даже самые умные до сих пор не промыслили: для чего этакую диковину удумал? Доброхоты шептали: почто, государь, власть отдаёшь? Эка, дурни! Не отдавал он тогда власть — брал! Разве то власть была, ежели царь в своей стране без боярского приговора править неволен? Государь на троне сидит, а государятся за него другие. В отрочестве — Шуйские, в молодости — Рада избранная: Сильвестр, Адашев, Курбский. На словах-то друзья сердешные, царю осанну пели, а сами по-своему делали да над ним же и подсмеивались. Всё, нахлебался! Пусть знают отныне: власть царская — от Бога, а не от многомятежного людского соизволения. Один закон в стране — царская воля! Ему одному дано право карать и миловать, дарить и отбирать. Все подданные — суть рабы царские, как бы не прозывались. А кто тому воспротивится, с теми управа короткая. Для того и нужны опричники.

Видно, услыхал Господь его молитву. Подоспели вести, что страна в великом горе, народ бунтует, винит во всём бояр и молит царя о возвращении, дабы покарал виновных и правил отныне самодержавно. Пришёл его час. С помоста Красной площади выкрикнул царь в притихшее людское море слова жгучие, звучала в них глухая угроза. Сказал, что на простой народ обиды не держит, но государиться отныне будет сам, без бояр, а для расправы с изменниками учреждает опричнину. Толпа ответила восхищенным рёвом. Народ радовался: пришла расплата за спесь и жадность боярскую. Такого яростного обожания царь не помнил даже тогда, когда семнадцати лет от роду, венчаясь на царство, он произнёс свои знаменитые слова: «Хочу всех смирить в любовь!», и вся площадь заплакала от умиления. И царь понял, что ненависть в людях сильнее любви, а зависть сильнее сочувствия.

И когда полетели головы, и сели на кол самые знатные и богатые, народ сбегался на казни от мала до велика, женщины плевали в лица изменникам, чернь помогала опричникам громить усадьбы опальных. Со всех концов поползли доносы на тех, кто худо говорил про государя и опричнину, кто умышлял против власти или был в родстве с изменниками. И мало-помалу всё больше людей оказывались повязаны круговой порукой пролитой крови.

По призыву царя сюда, в Слободу, стекались молодые люди всех званий и состояний от княжат и детей боярских до совсем безродных. Из многих жаждущих царь набрал первую тысячу опричников, и эти юноши, надев чёрные кафтаны и привязав к сёдлам метлу и собачью голову, крестным целованием поклялись забыть отца и мать, служить царю до последнего вздоха. И глядя на них — молодых, удалых, отчаянных, готовых по его слову крушить всех и вся — царь видел за ними новую Россию, подвластную лишь его воле, видел и себя — богоизбранного!

Ништо! Хоть и тяжко в одиночку влачить государственный воз, зато теперь все знают, КТО правит этой страной, и уже никто не посмеет что-либо сделать помимо царя, решить заглазно, а ежели возжелает, то уже на другой день будет корчиться на колу как жук на булавке.

Впервые он ощутил себя истинным властителем. Не было рядом Алёшки Адашева, ближнего соратника молодых лет. Сидел тогда Алёшка в съезжей избе, держался скромником, питался одной просфоркой, а сам прибрал к рукам больше власти, чем сам царь, сидючи в Золотой палате. И родичей своих так расставил, что худородные Адашевы чуть ли не набольшими стали на Руси.

А Сильвестр! Ежли Алёшка посягнул на власть царскую, то поп-краснобай — на душу государеву. Застращал детскими страшилами, спеленал по рукам и ногам. Того нельзя, этого не моги. Смешно вспомнить, с женой согрешить не смел без его ведома. А когда тяжко занемог царь и со смертного одра просил присягать малолетнему наследнику, взволновался Сильвестр, не знал, к кому прислонится, бегал к Старицким на поклон. Вот и верь людям!

Но, удалив прежних соратников, царь тотчас ощутил свалившуюся на него неподъёмную тяжесть больших и малых дел. Надо было во всё вникать, втолковывать, требовать, проверять, исправлять, писать указы, разбирать жалобы. Весь этот громадный воз рос день ото дня, страна брела как лошадь впотьмах. Злыми судорожными рывками царь пытался поправить дело, но ненадолго, всё шло вкривь и вкось, и оттого всюду чудились заговорщики, которые нарочно вредят, чтобы снова прибрать к рукам его власть. Всякую минуту ждал ножа в спину, яда в вине.

А когда сбежал за границу бывший друг и любимец Курбский, окончательно уверовал: кругом враги! Ни одну измену не переживал царь так тяжко, как измену Курбского. Привязчивый с детства, осыпал Курбского милостями, выворачивал перед ним душу, ласкал по-женски. И чем отплатил? Мало того, что изменил, что поляков на войну подстрекает, так он ещё и письма шлёт, царя высмеивает, клеймит, поучает! Годы прошли, а при одном упоминании имени Курбского ярость тёмной волной захлёстывала разум, не давая дышать.

Измаявшись, помышлял о бегстве. В Англию, в Вологду, к черту на рога — лишь бы подальше от ненавистной Москвы. А тут ещё прознал от воротившихся из Стокгольма послов историю свержения шведского короля Эрика. Скинул короля его двоюродный брат Иоганн, тот самый, что увёл у царя невесту. А помогли ему бояре шведские вкупе с посадскими людьми. Тут было над чем задуматься. У царя ведь тоже двоюродный братец имеется....

Там же, в Вологде, царь ездил принимать новый собор, задуманный как точная копия Успенского. Когда стоял под куполом посреди гулкого, ещё не расписанного, пахнущего извёсткой собора, большой кусок штукатурки обрушился прямо на голову царя, будто кара небесная. Не будь на нём жёсткой меховой шапки, раскроил бы череп. В ярости царь приказал разрушить собор, потом, поостыв, отменил приказ, но случай запал в памяти. Случайность? А ну как нет? И хоть доказать ничего не удалось, всё ж отомстил вологжанам, благо повод подвернулся. Артель строителей с голодухи добыла телятину и съела тайком. Есть телятину на Руси нельзя никому — грех неслыханный, всё равно что свинину для магометанина. По царёву указу плотников и повара, что телятину продал, сожгли живьём. Заодно всех прочих устрашили, а то разбегаться стал народишко со стройки.

С англичанами тоже неладно. Договор Рандольф подписать отказался, тянул до последнего, пришлось его чуть не силой в Англию спровадить. Вместе с послом уехал в Лондон за ответом королевы доверенный опричник Савин. Предчувствие осталось нехорошее, похоже, прав Висковатый — не хотят англичане союза. Обижается старик, что отстранён от переговоров, преданность свою не раз доказал. Но и с преданным человеком всем не поделишься, не расскажешь ведь, что в Англию бежать собрался.

Не успел отправить Савина — прискакал гонец из Москвы. В числе прочих бумаг передал тайное послание. Писал Малюта Скуратов: «Вертайся в Москву, великий государь, а то, как бы поздно не было. Худое супротив тебя удумали. А кто удумал, того писать не могу, только тебе скажу». В лихорадочной спешке, оставив семью на старшего Басманова, царь кинулся в Москву, хотел допросить Малюту, но из-за внезапной смерти царицы розыск пришлось отложить. И все эти дни чёрное предчувствие разъедало душу, страх и ярость накатывали попеременно.

Теперь пора.

2.

...В трёх верстах от Слободы на Каринской заставе царя ждали. Полсотни ближних опричников, все на высоких гнедых конях окружили Ивана, кричали «Гойда!», весело скалили зубы. Царь вылез из кареты, сел верхом на любимого коня и вновь почувствовал себя как в первые опричные годы. После настороженной, запуганной Москвы он снова был среди своих! Гикнув, царь поскакал впереди всех, и вскоре ворвался в слободу, запруженную встречающим его народом.

За шесть опричных лет Александровская слобода расстроилась, узкая просека, ведущая к ней, превратилась в широкий тракт. Старое великокняжеское охотничье село, став царской резиденцией, притянуло к себе много всякого люда. На высоком месте выросла неприступная крепость, окружённая каменной стеной и широким рвом, заполненным стоячей водой. Блестит золочёным куполом Успенский собор, рядом государев двор в три этажа с узкими бойницами окон. От двора бревенчатая мостовая ведёт к присутственным местам, где заседает опричная дума. Тут же палаты ближних государевых помощников. Над всем этим возвышаются две сторожевые башенки, соединённые на высоте галереей. По ней день и ночь ходит бдительная охрана, сверху обозревая лесные дали.

Вечером царь давал пир для своих. Хотя по причине траура не было скоморохов и гудошников, за столами было весело, ели много, пили и того больше. Царь ласково оглядывал верных, посылал то одному, то другому лучшие куски. В чести нынче были Афоня Вяземский, Алексей Басманов, жирный кусок с царского стола неожиданно получил Малюта Скуратов, которого раньше даже не звали за общий стол. Обнесённым остался царский шурин Мишка Черкасский, сидел темнее тучи.

Но чаще всего взор царя обращался к Федьке Басманову. Златовласый красавец нарядился к ужину как павлин, презрев осеннюю прохладу, надел лёгкий лазоревый опашень под цвет ярко-синих глаз, сверху небрежно набросил вишнёвую в тон губам епанчу. Ожерелий, кружев и запястий было навешано на Федьке больше, чем на московской боярышне. Благоухая благовониями, Федька ничего не ел, бросал на царя томные взоры. Об их греховной связи знали все, но шутить на эту тему не смели. Все помнили, как в самом начале опричнины подвыпивший князь Овчина-Оболенский, задетый Федькиным высокомерием, брякнул во всеуслышание: «Чем хвалишься, Басманов? Мы царю трудами служим, а ты жопой». Хохот грянул, да вскоре утих. Федька побежал жаловаться царю, и спустя малое время изуродованное тело Овчины уже валялось на заднем дворе. Так что с Басмановыми лучше не ссориться. К тому же женоподобный Федька едва ли не лучший рубака среди опричников и в драке спуску не даёт никому. Даром что красавец, а душой чёрен и мстителен. Недавно князь Телятевский вздумал с Федькой местничать. И что? За неделю до разбора вдруг ни с того ни с сего взял и помер Телятевский.

В полночь царь покинул пир. Ближние проводили его до опочивальни. Отпустив всех, царь придержал за пояс Федьку, легонько втолкнул в полумрак опочивальни. Здесь с наслаждением принюхался к медовому запаху Федькиных кудрей. Шепнул, целуя в маковку: «Ну что, пряник, заждался?»

3.

...Хотя содомией Иван грешил с детства, но всякий раз, согрешив, казнился потом. Когда-то Сильвестр, стремясь отвратить царя от этого порока, пугал его страшными карами, рассказывал про библейский град Содом, наказанный Господом за противоестественный грех и почти излечил царя. Однако после смерти Анастасии и удаления Сильвестра царь снова пустился во все тяжкие, полоса женолюбия чередовалась у него с полосой мужеложества. Но посеянные духовником семена страха остались в душе, и всякий раз, пробудившись после грешной ночи, царь молился особо истово, бился об пол челом до синяков.

Вот и на этот раз царь пробудился в дурном расположении. Грубо растолкал сладко спавшего Федьку, выпроводил вон. Омывшись, надел монашескую власяницу и призвал сыновей. Отчаянно зевающие царевичи поплелись следом за отцом к колокольне, по крутым ступеням взобрались на самый верх, где уже ждал, нахохлясь, Малюта. Пока разбирали влажные от росы верёвки, царь глядел вниз, на выложенный росой пустынный двор. Над тёмной гребёнкой леса чуть тлела рассветная полоса, и вспыхивали зарницы.

Первые удары колокола поплыли над Слободой. Малюта бил в большой колокол, легко раскачивая пудовый язык, царь, тоже не обиженный силой, бил в средний, царевичи трезвонили в малые.

— Бом-бам, бом-бам, ди-ли-ди-ли-бом-бам!

И тотчас засуетилась Слобода, забегала, замигала огнями, бесшумным вихрем смело с постелей опричников. Не приведи Бог промешкать! Ополоснувшись, натянули поверх шёлковых рубах монашеские подрясники. Царь повелел рядиться монахами, а зачем повелел, то одному ему ведомо.

Отзвонив, царевичи радостно ссыпались с колокольни. Царь и Малюта остались вдвоём. С минуту царь разглядывал опричника. Не человек — кабан. Огромная рыжая щетинистая голова сразу переходит в короткое, налитое железной силой тулово. Исподлобный взгляд Малюты выдерживают немногие.

— Ну, сказывай!

— Худые вести, — просипел Малюта.

Тёмный страх шевельнулся под сердцем.

— Говори!

— Повар Молява ездил в Нижний за рыбой. Зазывал его Старицкий к себе. Дал пятьдесят рублёв и яд в склянице. Наказывал: изведёшь царя — боярином сделаю.

Болезненно-испытующим взглядом впился в лицо Малюты.

— Откуда узнал?

— Сын Молявы в поварне хвастался, что родителя князь к себе приглашал. А про яд сам Молява с пытки признался.

— Давай Моляву! Сам допрошу!

Пытошная изба — сруб в землю врытый, сверху землёй засыпанный. Окошек нет, свет от горна пытошного, да у писца лучина. Пытаемого видно, а сам он только палача зрит да слышит голоса из тьмы, а чей это голос — ему неведомо. У прокопчённой стены — дыба, тут же «кобыла» для кнутобойства, на широкой лавке напоказ разложен инструмент пытошный: окровяненные топоры, ножи, щипцы, сверла, иглы, плети. Кто послабже, млеют от одного вида.

Моляву царь знал много лет. Лучший на Москве повар, умевший потрафить избалованному чревоугодием царскому вкусу. Но вместо бодрого благообразного старика опричники втащили мешок костей, подвывающий от страха и боли. Лицо повара слилось в радужный кровоподтёк, левый глаз вытек, правый испуганно шарил в темноте, силясь угадать, кто в ней скрывается.

По знаку Малюты зверовидный палач сноровисто раздел повара, обнажив дородное жёлтое тело, привязал кисти рук за спиной, резко потянул верёвку дыбы. С хрустом вывернулись в суставах руки, повар повис на дыбе, суча ногами, тонко по-стариковски завыл. Малюта снял со стены сухой веник, запалил его в горне, и приблизясь с огнём к повару, с нажимом вопросил:

— Сказывай, как в Нижний ездил, как тебя Старицкий царя извести подучал.

Всхлипнув, повар заученно забормотал:

— Как приехали в Нижний, тотчас призвал меня князь Владимир, дал денег и яду в склянице, велел царя извести...

— Лжёшь, пёс! Брата оболгать хочешь! Кто подучил?

Тотчас признав царя по голосу, Молява зарыдал:

— Помилуй, великий государь, не сам, заставили!

— Кто заставил, говори?!

Молява открыл рот, собираясь ответить, но в этот миг Малюта медленно погладил его по полным бокам пылающим веником. Повар пронзительно завизжал. Он визжал, не переставая как поросёнок под ножом, потом разом смолк, потеряв сознание от дикой боли.

Царь поманил Скуратова к себе, вкрадчиво вопросил:

— Никак обмануть хочешь?

Поняв, что решается его судьба, Малюта не отвёл глаза, упрямо угнув голову, глухо проговорил:

— Ветки рубим, государь!

— Какие ветки? — озадаченно переспросил царь.

— Ветки рубим, — гнул своё Малюта. — А надо корень! Корень измены — Старицкие. Это теперь князь овцой прикидывается, а как весной через Кострому ехал, народ его хлебом-солью встречал. Кричали: вот такой нам царь надобен!

Сомнения враз отпали. Лицо царя окаменело.

— Костромского наместника — на кол. Старицких — сюда, в Слободу.

Словно любовная судорога пробежала по телу Малюты, обнажились в ухмылке кабаньи клыки.

Глава третья