ОТРОЧЬ МОНАСТЫРЬ
1.
На краю Твери, на берегу ещё неширокой тут Волги, стоит Отрочь монастырь. Здесь простым чернецом завершал земной путь отставленный митрополит Филипп, в миру Фёдор Колычев. В свои пятьдесят три года был Филипп сед как лунь, на закаменелом от невзгод и соловецких ветров лиц — неожиданно синие, как у юноши, глаза.
Год назад привезли его сюда, отлучённого от сана, на крестьянских дровнях, и опричник Семён Кобылин приказал игумену содержать опального митрополита со всей строгостью. Боязливый игумен устроил бывшему владыке такую жизнь, что в тюрьмах краше, кормил впроголодь, запретил читать и писать. Без книг Филипп страдал более всего, упрашивал игумена, бранился, но тот, смиренно потупясь, отвечал, как покойный Макарий томившемуся в тюрьме Максиму Греку: «Узы твои целую, но помочь не могу».
Оставалось одно заняти — вспоминать. Да ведь и было что...
В юности он и помыслить не мог, что сделается монахом. Рос в огромном колычевском доме, как в орлином гнезде. Сынов своих Колычевы исстари готовили к воинской доле, ковали характер, как кузнец железо. Суровый дядька не щадил барича, гонял верхом так, что потом стёртые ляжки огнём горели и ходил враскорячку, а когда учил биться на деревянных мечах, таких, бывало, синяков наставит, что слёзы градом. И братья тож. Играясь с младшеньким, зашвыривали как котёнка в реку. И упаси Бог пожаловаться, задразнят бабой. Держались Колычевы всегда заодно, богатство не мотали, мужиков старались не зорить. Дед, старый Колычев, сам учил внука грамоте, приохотил к книгам, открывал ему красоту и мудрость Писания.
Ежели взять такое воспитание да прибавить к нему колычевскую гордую кровь, нрав должен получиться неукротимый. Вырос Фёдор истинным Колычевым, спуску никому не давал, но и себя не щадил. Верой — правдой служил московским князьям, и неизвестно как бы повернулась его жизнь, не случись старицкий мятеж.
Когда восстал удельный князь Андрей Старицкий против Елены Глинской, Колычевы были с ним. Старица примыкает к колычевским владениям, жили всегда как добрые соседи, а главное — не хотели Колычевы ходить под иноземкой Глинской. Но князь, мягкотелый как все Старицкие, дал себя обмануть ложной клятвой. И сам погиб, и лучших дворян новгородских погубил. Были среди повешенных и трое Колычевых.
Быть бы Фёдору четвёртым, да успел бежать. Скрываясь, плутал по карельским лесам, пока не прибился к одному крестьянину в Кижах. Пас у него стадо, помогал по хозяйству и всё думал про то, как жить дальше. Зашёл как-то к крестьянину бродячий монах, рассказал про Соловецкий монастырь на островах, про старцев тамошних, про чистое жительство монастырское, да так ладно рассказывал, что подумалось: уж не это ли — судьба?
...А когда увидел возникшие прямо из воды поросшие дремучим лесом острова, понял — тут моё место, тут моя жизнь.
Вскорости монахи поставили его своим игуменом. Под недреманным оком нового владыки, под его твёрдой, заботливой рукой сказочно преобразился монастырь. Утверждал он на тех лоскутах суши правильную жизнь. Все вещи в труде, сказано в Екклезиасте. Стал труд на Соловках не наказанием, но радостью. Дюжие краснорожие монахи, на владыку глядючи, трудились споро и весело. Строили храмы, рыли каналы, разбили оранжереи, ловили рыбу, разводили скот.
И расцвели суровые северные острова, будто сказочная страна Аркадия. Дни проскакивали в заботах, ночью спали не чуя ног. Житие велось чистое, никакого баловства строгий игумен не допускал. Но были в монастыре и радости. Радость телесной устали, здоровой обильной пищи, духовитой и яростной русской бани. Но допреж всего была радость духовная, покой для исстрадавшихся душ, простота и правда вдали от неправедного мира.
Не агнцев лепил Филипп из монахов, но воинов, чтобы могли постоять за русскую землю и за свою обитель, благо с молодости сам умел владеть любым оружием. Превратил монастырь в грозного оберегателя северных русских границ.
...Мирские вести на Соловки приходили вместе с богомольцами. Постучал однажды в монастырские ворота бывший царский духовник Сильвестр, уже опальный. Засиделись с Филиппом за полночь. Говорили всё о царе. В горестном недоумении качал головой Сильвестр.
— Что стряслось, ума не приложу! Думал, знаю его насквозь, полюбил как сына. Нахвалиться не могли на государя! А как Настасью схоронил — ровно подменили, вовсе другой человек стал. Прежних советников слушать не хочет. Сам всё знает и всё ведает, а станешь перечит — враг. Кровь льёт как воду. В разврат пустились — прям жеребец стоялый. Евиным родом пресытился, в содомию впал. Сколь я стращал его карой небесной, даже нарочно поучение написал, чтобы отвратить. Всё мимо! Сначала с Федькой Воронцовым, теперь с младшим Басмановым. А скажешь: смеётся в глаза, молчи, поп, не согрешишь — не покаешься.
А иной раз вроде проснётся. Задумается. Молится истово, весь лоб расшибёт. И так с неделю, а потом снова во все тяжкие. Нас всех разогнал, кто убечь не успел — всех казнил. Опричнину эту придумал. Всё, что мы вместе делали, отставил. А сколь мы доброго сотворили! И воевали славно, и законы писали, и народ в трату не давали. Почитай, ведь уже обустроили страну. И на тебе! Всё зря. Был государь мудрый и добродетельный, стал ровно зверь бессмысленный. Почему сие, как думаешь? Может, опоили?
— Так вы же и опоили, — ответил Филипп.
— Христос с тобой, владыка, что ты такое говоришь!
— Опоили вы его лестью, а это — страшнейшая отрава. Гордыню в нём пробудили, земным Богом величали, власть царскую от Адама выводили! Не ты ли его деяниями Золотую палату расписывал? А ведь ни дед, ни отец его божественный венец на себя не примеряли. С него началось. Вы и начали. Почто царю богоравность присвоили? Думали: сами с ним в облака вознесётесь? Вот и вознеслись!
— Так ведь в Писании сказано: несть власти аще от Бога!
— В Писании сказано: Богу Богово, а кесарю кесарево. Ведь он вашим россказням всерьёз поверил! И оттого всё у него в голове замутилось. Вы ему пели, что он помазанник Божий, а он-то знает про себя, что слаб и грешен. Иное надо было ему втолковать. Трудами славен государь, а не похлебством подобедов. Царь велик, ежели его народ велик.
— Я ли ему не говорил про долг царский! Все уши прожужжал. Тем ему и опостылел. В ежовых рукавицах держал. Без моего благословения с женой не смел лечь.
— Эка мудрость — про долг твердить! Сами правили, а его от дел отодвинули. Как дитю игрушку дали скипетр да державу. Он и решил, что власть — это плод заветный, который вы у него отобрать хотите. А власть суть бремя великое. Сколь он грызни из-за власти видел! Шуйские думали: щенок совсем, что на него оглядываться. А он не щенок, в нём зверь сызмальства сидит. И беса в нём больше, чем Бога. Пока Настя жива была, его семья в узде держала. А как скрепа та лопнула, бес-то и вылез наружу.
— И кто, по-твоему, в сём виноват? — насупился Сильвестр.
— С духовника первый спрос, почто не доглядел?.. — жёстко сказал Филипп.
Дёрнулся Сильвестр, как от удара.
— Эх, Фёдор, — назвал его по-мирски, — я к тебе за утешением, а ты...
— Не дождёшься от меня утешения. За вас теперь вся страна все в ответе. Эх вы, рада избранная! Протакали царя. Ты свой Домострой сочинял, Алёшка Адашев сродственников потеплее устраивал, Курбский Андрей и того чище — за границу сбежал.
— Аль ему ждать пока Иван на кол посадит?
— Для иных и мука не страшна, ежли для святого дела. Ну а уж коли сбежал, обиду свою в измену не превращай! А то, ишь, поляков на Москву подзуживает, боярам смутительные письма шлёт, а они потом за эти письма головой платят.
Поник головой Сильвестр. Обидно, а крыть нечем. Простились холодно.
...Уже в бытность соловецким игуменом Филипп ездил в Москву. Видел царя, даже говорил с ним, но тесно не сошлись, чуя друг в друге гордость почти что равную. Возле царя тёрлись другие, такие как Левкий, Евстафий, Пимен. И всё же казалось Филиппу, что не безнадёжен Иван, что под коростой гордыни и жестокости ещё теплится живая душа.
Потому и согласился принять митру, когда митрополит Афанасий, старец добрый, но слабый, отрёкся от сана. Умыл, как Пилат, руки. Теперь, сказывают, ходит по церквам, псалмы поёт, иконы поновляет. А кто за народ печаловаться будет? Кто, кроме митрополита, может царя вразумить?
Когда ехал на поставление, сам себя спрашивал: зачем еду? Нешто и впрямь кроме меня некому? А, может, и во мне гордыня взыграла? Власти захотелось, славы, почестей? Но когда обступили его толпы страждущих, когда воочию увидал залившее страну горе, тотчас перестал сомневаться. Понял: на него едино уповают! И теперь ему отступу нет...
Царь встречал Филиппа в пяти верстах от Москвы. Этакой чести он никого не удостаивал. Подошёл под благословение кроткий, как голубь. Беседовали дотемна. Когда хотел Иван, кого хочешь мог покорить словом разумным, взглядом ласковым. Оправдывал опричнину. Мол, затеял он её против измены и лихоимства. Сам знаешь, владыка, нет коня без узды, а царства без грозы. Без страха у нас на Руси ничего не делается. Ты, вон, своих монасей в страхе и строгости держишь, а у меня не монастырь, эвон, какая странища! Народ неразумен, всяк мыслит о своей выгоде. Бояре воду мутят. Кругом враги. На юге татары и турки отобрать Казань норовят, на западе литовцы с поляками, за ними немцы выглядывают. Ослабнем — сомнут! Потерпи малость, вот изведём измену, разобьём Сигизмунда — ворочу законы, отменю опричнину.
Давно никому не говорил царь столь уветливых слов. Да только Филипп от них не растаял.
— Страх холуёв родит, а холуй и страну не оборонит и дела не сделает, — твёрдо возразил о — У мудрого государя две подпоры: вера и закон. Не дели страну, государь. Сам ведаешь — царство разделившееся стоять не может. Мы все твои дети. Человек, он ведь всяк бывает. Сегодня жаден, а завтра бескорыстен, сейчас пуглив, а завтра жизнью жертвует. Правду ты сказал: у меня на Соловках всё было по строгости. Однако ж закон для всех был один и для простого чернеца и для меня, игумена. Потому и слушались беспрекословно. А у тебя для опричных — одно, для земских — другое. Аль не видишь к чему сие ведёт?
— Ты думаешь, я глуп? — холодно усмехнулся царь. — Да токмо не про закон ты хлопочешь. Ты хочешь как Сильвестр меня за руку водить, хочешь сам государиться за моей спиной. Не будет того. Попомни: один государь в стране! Моя власть от Бога! И будь надёжен — всех покорю в свою волю. А кто не покорится — на кол! И за опальных не проси, всё одно не помилую.
— Коли так — завтра же отъеду назад, — твёрдо ответствовал Филипп.
Видел, как налились кровью глаза царя, как замелькали в них огоньки бешенства, видел, что царь сдерживает себя из последних сил. Знал, почему сдерживает. В Москве в ту пору Земский собор шумел, не только бояре, но и дворяне лучшие против опричнины восстали. Уразумел царь, что разом с церковью и с земством враждовать ему не с руки. Нужен ему был Филипп, до зарезу нужен. Потому и стерпел.
После долгих препирательств договорились считать опричнину семейным делом царя, но сохранили за владыкой право просить за осуждённых. Филипп согласился на эти условия, хоть и томился предчувствиями.
Тогда он ещё верил царю.
Но закончился Земский собор, и опричники похватали всех челобитчиков. Иных сразу казнили, другим урезали языки. Не помогла и заступа владыки. И понял Филипп, что царь его попросту обманул. Сначала расправится с земскими, а после возьмётся за церковь.
Стерпеть такое вероломство он не мог. Спешно скликнул Собор Священный. Рассказал всё как было, просил поддержать. Повскакали с мест святители, выплеснули накипевшее. Наперебой жаловались на бесчинства опричные. Где это видано? Суд святительский отменили, теперь монахам велено мирским судом судится. Земли завещать монастырям запретили! А сколь у каждого родичей пострадавших?
И уж совсем было поверил Филипп, что пойдут за ним святители, ан, снова просчитался. И в пастырском стаде нашлись паршивые овцы. Восстали против него игумен опричного Суздаля Пафнутий и царский духовник Евстафий. Но истинно предал Пимен Новгородский. Всё, о чём говорили на Соборе, донёс царю. И разом присмирели святители. Одни вздыхали тяжко, другие бубнили невнятицу, а третьи прямо сказали: ты нас, владыка, не впутывай, наше дело молиться, а в мирские дела нам негоже соваться. Горькие слова сказал он тогда собратьям:
— Предаёте сегодня меня, а завтра худо вам всем придётся. Для чего ж собрались? Молчать? Или на царский синклит оглядываетесь, который молчит, как воды в рот набрав? Так они обязалися куплями житейскими. Мы же перед Богом в ответе за паству свою. Выходит, оставим её опричным волкам на съедение?
Молчали, уводили глаза. Так Филипп остался один. Но не уступил, не убоялся. Принародно обличил царя-кровопийцу, трижды отказал ему в святительском благословении, бестрепетно вступился за свою паству.
Судили митрополита мирским судом, что тоже было делом неслыханным. Нашлись иуды — всё те же Пимен, Евстафий, Левкий, вылили на него всю грязь, какая нашлась, да только грязь к нему не пристала. Филипп точно и не слышал их клеветы. Вновь потребовал отменить опричнину, а до той поры сказал, что слагает с себя митрополичий сан.
— Погоди, владыка, — возразил царь. — Изволь последнюю службу отслужить, простись с народом, а там уж делай как знаешь.
Понял Филипп, что царь что-то задумал, но и тут не уклонился.
Восьмого ноября в день святого Михаила он в последний раз служил в Успенском соборе. Шёл как на Голгофу. Едва началась служба, ворвались в собор Басманов Алексей и с ним Малюта Скуратов. Растолкав народ, Басманов громко зачёл царёв указ о низложении митрополита. Зверем кинулся Малюта. Совлёк с митрополита святительские одежды, сбил с головы митру, хлестал по щекам. Потом опричники поволокли его из собора, а сзади шёл Малюта с метлой, заметая след. Возле паперти уже стояли заляпанные навозом сани, в них и кинули полунагого, избитого владыку, чтобы вести в Тверь.
Но вот чудо: хотели опозорить, а народ провожал владыку как святого!
...Год минул с того дня, а всё как вчера. И хотя всего лишился Филипп, но знал, что победил! Знал и то, что дни его сочтены, но уже ничего не боялся. Свой земной путь он вершил достойно.
2.
С воплем вбежал молодой монашек.
— Владыка святый! Беда!
— Сколь раз тебе говорить! Другой на Москве владыка.
— Беда, отче! Царь с опричниками в город пришёл. Ворота заперли, никого не выпускают. Всех подряд бьют, дома жгут, монастыри грабят. Скоро сюда нагрянут. Беги, отче!
— Опоздали хорониться, — просипел от двери Малюта.
Легко, как котёнка, схватил монашка, шваркнул о стену, и выкинув из кельи, тучей надвинулся на Филиппа.
— Я к тебе с делом, честной отче.
— У меня с тобой дела нет, — отрезал Филипп.
— Государь в Новгороде измену раскрыл, — будто не слыша, продолжал Малюта. — Хотели Старицкого на трон, а сами к Литве проситься. А ведаешь, кто в заговоре главный? Пимен, друг твой старинный.
— Пимен — холуй ваш верный. Что мне до него?
— Обида в нём взыграла. Он ведь сам хотел митрополитом стать, а государь тебя поставил. Помнишь, как он на суде против тебя громче всех кричал, он ведь сжечь тебя требовал!
— Говори, зачем пришёл?
— Благослови, отче, поход наш супротив изменников! Царь просит!
— На чёрное дело нет моего благословения. Так и передай!
— Погоди. Государь обещал: ежели благословишь, он Кирилла отставит, тебя снова на митрополию воротит.
— Митрой покупаете? Аль не знаете, что не продажен?
— Не спеши отказываться. Государь сказал: не захочет по-хорошему, сделай по-плохому!
— Никак пугаешь меня, упырь? Забыл какого я роду? Я — Колычев! А ты — навоз конский!
— Закрой рот, поп, а то я закрою!
— Плюю на тебя, сатанинское отродье!
Глухо взревев, Малюта кинулся на Филиппа. Но не смиренным монахом, а бесстрашным воином встретил врага Колычев. С детства заученным бойцовским ударом ахнул Малюту в переносицу. Громадная рыжая башка дёрнулась, но настоящей силы в ударе не было, какая ж сила в измождённом голодом теле. Волосатые руки сдавили горло, после недолгой борьбы опричник всей тушей придавил Филиппа к полу, сдёрнул с постели подглавие, стал душить...
Убедившись, что Колычев мёртв, выглянул в дверь, крикнул громко:
— Эй, монаси! Почто печки плохо топите? У вас тут старец от угара задохся.
3.
Разгромив Тверь, закидав Волгу сотнями трупов, чёрная змея опричного войска подползла к Торжку и медленно втянулась в городские ворота, где её уже встречал Зюзин со своим полком. Городишко словно вымер, придорожные сугробы пятнились неприбранными телами земской стражи.
— Ну? — отрывисто спросил Малюта подъехавшего к нему Зюзина.
— Заминка вышла, Лукьяныч, — сконфуженно повинился Зюзин. — Татары тут пленные, человек двадцать, в темнице запёрлись, не можем выкурить. Может, запалить?
— Эх ты, вояка хренов, — презрительно сплюнул Малюта. — Показывай: где?
Из окружённой опричниками бревенчатой тюрьмы доносилась монотонная татарская молитва.
— Открывай! — крикнул Малюта опричникам, караулившим у дверей.
— Погодь, Лукьяныч, у них ножи, — поостерёг Зюзин.
— Открывай, я сказал, — рявкнул Малюта, — скоро царь прибудет, а мы тут валандаемся!
С треском отлетела сорванная с петель дверь. Рьяной сворой ворвались в тюрьму опричники. Там, в полутьме, вжавшись спинами в стену, стояли восемнадцать пленных татар. Маленький бритоголовый мурза выхватил из рукава нож и с визгом кинулся на Малюту. Тот замахнулся саблей, но зацепил её матицу низкого потолка. Татарин целил в живот, но Малюта успел подставить руку.
Бестолково отбиваясь от наседавших татар, опричники вывалились из тюрьмы, оставив там пятерых. Окровавленного Малюту наспех перевязывал Зюзин.
— Подмогу зови, пищальников, — скрежеща зубами от боли, процедил Малюта.
В ожидании пищальников подпёрли дверь и под монотонное пение татар разобрали крышу. Подошедшие пищальники сверху спокойно расстреляли пленных.
Когда в Торжок вошла основная армия, злой и пристыженный Зюзин, не дожидаясь царя, двинулся со своим полком дальше. День спустя наткнулся на рыбный обоз.
...Наряжал обоз деревенский староста, по-местному ватаман, Михей. Неделю готовили лошадей, чинили упряжь, собирали в дорогу харчи. Не ближний свет, Москва, вон она где! Собрали с полсотни возов, загрузили отборной мороженой рыбой: судак, крупный окунь, лещ, жерех. Накануне отъезда с вечера привязался к ватаману сын-последыш, десятилетний Неждан: тять, возьми да возьми Москву посмотреть. Пробовал цыкнуть, даже щелканул в белобрысый лоб заскорузлым пальцем, всё одно не унимается. Тут и мать подпела. Деваться некуда, крякнул и согласился. Неждан аж пискнул от радости, завертелся волчком, прижался щекой к тяжёлой отцовой руке. Одно слово — последыш. Восемь девок родила Михею жена, прежде чем сподобилась наградить наследником.
На третий день пути добрались до Яжелбиц. Дорогу зажали лесистые холмы. Громадные заснеженные сосны раскачались под ветром, тяжело зашумели, стали больно стукать друг дружку промёрзлыми стволами. Неждан заробел, потесней прижался к широкой отцовой спине и задремал. Проснулся он оттого, что обоз встал. Приподнявшись в санях, увидал приближающихся чёрных всадников. Узнав опричников, рыбаки закрестились.
— Куда путь держишь, дядя? — дружелюбно усмехаясь, спросил Зюзин переднего возчика.
— Поозеры мы, со Взвада. В Москву рыбу везём, — поспешно сняв шапку и кланяясь, сиплым от волнения голосом ответил ватаман.
— Хорошее дело, — одобрил Зюзин и, подъехав ближе, внезапно ахнул ватамана кистенём по кудлатой голове. Тот молча рухнул навзничь. Опричники кинулись кончать остальных. Обезумевшего от ужаса Неждана, пытавшегося спрятаться в лесу, убили стрелой. Управившись, передовая сотня порысила дальше, оставив на дороге убитых обозников вперемешку с рассыпанной мороженой рыбой.