Третий эшелон — страница 14 из 26

— Санчасть знает? Ага, нет! Симуляция, стало быть? Немедленно в баню. Кончать разговорчики!

Девушки стали вяло собираться.

— Финтифлюшка вредная! — негромко сказала толстушка в коротком ватнике, помогая Наташе натянуть непросохшую шинель.

Краснов обернулся на ее голос.

— Что?

— Финтифлюшку потеряла. Вот что! — вступилась Наташа.

— Потом найдете. Не задерживайте строй!

На широкой площади людей остановили.

Фролов хрипловатым со сна голосом, но громко и внятно прочитал сводку Совинформбюро. Вести были нерадостные: немцы отбили наши атаки, взяли Харьков, продолжали наступление на юге. Шли жестокие бои за Севастополь…

Люди зашагали дальше. Толпа незаметно выросла в колонну. Шли молча, хмурые, без команды подбирая ногу. И вдруг откуда-то из глубины строя, словно от самого сердца, плеснулась, грохнула торжественным маршем грозная мелодия:

…Идет война народная, священная войн….

Листравой вымылся последним. Все ушли строем, а он отстал. Во дворе его поджидал Фролов. Они вместе парились, но начальник политотдела не выдержал жары, сдался, ушел раньше.

На воздухе было легко и приятно. Листравому все больше нравился Фролов: пошел со всем народом в баню, не гнушается попариться с простым человеком.

Начальник политотдела был чисто выбрит, в ладно пригнанной солдатской шинели. Только под глазами, наверное от бессонницы, темнели синие круги. Листравому было приятно идти рядом с этим человеком, беседовать с ним. Припомнился «банный денек» в годы гражданской.

— Зимой было дело, — раздумчиво вспоминал Александр Федорович. — Ну, баню по-черному вы знаете? Хибарка без полу. Куча диких камней в середине. Накаливают их докрасна, плещут воду. Готов пар… Приехали мы на лыжах к такой вот «чернушке». Пулемет был с нами, тоже на лыжах. Ну и «драгунки», известно… Разделись прямо на снегу. Одного — часовым. Все в баню забились. Теснота, жарища. Плеснут воды на камни: дух забивает, дурнота в голову лезет. Другому — кипяток на тело. А ежели невмоготу — голышом в дверь: на лыжи и вокруг бани. Крепкие ребята, молодые: кровь играет. Да. Вот! Играем, выкаблучиваем такое, что смех один. Гогот, дай бог! Часовой зазевался. Беляки откуда ни возьмись: цоп! Хватаем «драгунки». Сами — в чем мать родила. Я за пулемет.

«В лес! Кройте в лес!» — кричу из сугроба.

Ребята на лыжи, а я огонь открыл. Беляки струсили, отступили…

— А вам ничего?

— Насморк только получил. В разведку больше не брали: кашлял здорово…

Начальник политотдела от души смеялся. Потом, между прочим, расспросил об Илье Пилипенко. Развеселился, вспомнив его проделки.

По-весеннему пригревало солнце, тепло дул ветер. В небе призрачно таяла белесая лента, оставленная самолетом. «Как в мирные дни», — подумал Листравой, но, взглянув на руины, помрачнел.

Он вытащил из кармана платок, вытер лицо. На землю упало письмо. Фролов поднял его, протянул Александру Федоровичу.

— Значит, остановился фронт? — спросил машинист, бережно разглаживая конверт.

— На юге плохи дела. Прет немец. Жаркие бои у Харькова. Город из рук в руки переходит.

— Вот гад! Где только и силы берет! А мы с женой в Харькове бывали. Яблоки там хороши!.. Обидно, такие сволочи жрать будут.

— В этих местах вишня славилась. Все спалили, — Фролов сокрушенно махнул рукой. — И всюду так, словно саранча прошла.

— А у нас что слышно?

Машинист ожидал от Фролова хоть намека на то, что их эшелон будет наступать. Но Фролов ничего не ответил. Тогда Александр Федорович пояснил:

— Жена вот спрашивает: скоро отвоюетесь? Долго ли ждать?

Что мог ответить начальник политотдела? На юге немцы упорно наступали, пала Керчь, едва держится Севастополь. Фашисты прутся к Ростову-на-Дону… После долгого раздумья сказал:

— Трудно стране, Александр Федорович. Очень трудно. Надеяться нам не на кого: союзники выжидают. Но мы наступать будем. Под сапогом жить не привыкли.

Они замолчали, думая каждый о своем. Потом заговорил Фролов:

— Заели меня хозяйственные заботы. То одно, то другое. Своим делом и заняться некогда…

Листравой оживился:

— Павел Фомич, а в чем ваше дело состоит? Ну, как политического комиссара, скажем…

Вопрос этот застал Фролова врасплох. В самом деле, в чем? Сердцем и рассудком, кажется, понимаешь… «Обеспечивать выполнение приказов командования, заниматься подбором и воспитанием кадров, заботиться о морально-политическом состоянии личного состава…» Все точно и в то же время так расплывчато. А вот этого Пилипенко к какому разряду отнести? Как обойтись с Красновым, если он оказался трусом? Пацко не получает писем от своей Марфы. А начальник политотдела тут при чем?

Не найдя простых и доходчивых слов, Фролов процитировал машинисту отрывок из положения о политотделах. И сам страшно покраснел за неумение объяснить то, что понимал сердцем. Завистливо подумал: «Небось Листравой бы в два счета рассказал про свою службу».

Машинист выслушал Фролова, заметил:

— По моему разумению, туману тут напущено, канцелярщиной пахнет. Я мыслю так. Просветить душу человека вы обязаны. И сказать, когда надо: вот где у тебя темное пятнышко, браток. Давай-ка, дружок, вместе очистим. Вы должны душу людей светлой делать. Человек со светлой душой — самый верный. Он и в труде первый, смекалистый, и на войне подходящий: смелый, твердый. Светлая сталь, к примеру, всегда крепче, чем с пятнышком. Правильно я мыслю?

Фролов помедлил с ответом: слова машиниста поразили его своей мудростью.

— Пожалуй, да, — согласился он, смущенно потирая лоб. — Но чтобы делать людей просветленными, как вы говорите, нужно самому быть ясным. Амы тоже люди. Грешны бываем…

И Фролов покраснел, вспомнив, как он только что огорошил машиниста цитатами. Александр Федорович, наоборот, оживился:

— Во-от хорошо. Потому партии и верят. Из плоти она. Бог совсем чистый да безгрешный, так много ему верят? Мало! А коммунистам — почитай, добрых полмира. В партии, по-моему, как получается? Один в одном деле умнее и прозорливее, другой — в другом. Тот ученее, а этот трудолюбивее, прилежнее. В целом выходит что паровоз все равно: собран по винтику, по гаечке неприметной, а мчит состав, будь здоров! Локомотив революции! Понимать надо…

— А вы почему же не в партии?

— В душе я, почитай, партейный, Павел Фомич. Беда, устойки маловато: все в глаза ляпаю. Непорядок попался — режу напрямик. Кому понравится? Должно быть, пудовую свечку у нас там заказали начальники: уехал с глаз, может, не вернется… Дудки, вернемся!

— Обязательно вернемся, Александр Федорович!

— Вернемся да еще настырнее будем. Война подкует.

После бани Краснов послал Илью и Цыремпила за хлебом.

— Тронут вашей любезностью, папаша! — прокричал Пилипенко, вскакивая в кузов машины.

Пекарня размещалась на самом краю городка. В мглистом рассвете лучи фар выхватили ее покосившиеся грязные двери, вывеску, поленья, сложенные у стены.

— Свет выключай, антихристы! — закричал, появляясь в дверях, низенький широкоплечий человек в белом халате. — Гаси свет, кому говорю, лихачи нечестивые! Кто вас только родил и зачем?..

— Чтобы получить у вас хлеб вот по этому наряду, — живо отозвался Пилипенко, выпрыгивая из кузова на землю, подал пекарю бумагу, заверенную круглой печатью.

— Ну зажги же свет, апостол царя небесного! — потребовал пекарь, силясь в темноте разглядеть буквы. Убедившись в правильности документа, развел руками:

— Нету. Не готов, братцы, хлебушек.

— Проверим.

Илья легко отстранил пекаря и вошел в помещение. За ним хотел пройти и Цыремпил, но пекарь загородил дверь.

— Стоп! Вход посторонним запрещен! Свет, свет гаси!

Шофер выключил фары.

— Значит, без хлеба оставил нас, апостол? — Илья оттолкнул пекаря от дверей. — И кого оставил? Сибиряков! А где-нибудь в заначке не спрятал? — Пилипенко выразительно подмигнул. — За иконой, к примеру, в углу?..

— Счастье твое, что ты сибиряк. Показал бы я тебе заначку, лупоглазый нехристь!

Пекарь захлопнул дверь, звякнул крючок, кинутый в петлю.

Друзья стали совещаться. Батуев постучался в дверь.

— Сказал вам: «Нету!» И нечего дверь ломать, — сердито загремел голос пекаря.

— А сколько ждать?

— Час.

— Ждем, — тихо сказал Пилипенко и неожиданно закричал: — Вася, заводи машину! Ну его к черту!

А сам тихонько подошел к двери. Шофер завел мотор, не понимая Пилипенко.

— Есть кто живой? — басом, изменив голос, спросил Илья, барабаня ногой в стенку. — Эй, откройте!

Стукнула задвижка: Пилипенко распахнул дверь.

— Прошу прощенья! Где бы нам погреться? — на-

ивно спросил Пилипенко, по-ястребиному глядя на пекаря и улыбаясь.

— С бани только что. Заходи, ребята. Папаша в гости зовет!

Шофер заглушил мотор и вместе с Батуевым прошел в помещение.

— Без хлеба возвращаться нельзя, — говорил Илья, снимая телогрейку. — Так ведь, папаша? Так. Боевое задание получил — умри, а выполни.

Не дождавшись ответа, предложил:

— Скидывай телогрейки, ребята! Граммов по триста корочки не найдется с мякушкой? А, отец?

— Это черт знает что такое, прости меня грешного! — возмутился пекарь, убирая со скамейки черные продолговатые формы. — Грабители вы окаянные…

Над станцией занималось утро, бодрое, румяное. Рассеивалась сизая дымка. За оградой пекарни открывалось увалистое поле, ряды колючей проволоки на колышках, противотанковые ежи.

Заалело полнеба. Голосили одинокие петухи в каменном буреломе. Утробно ревел гудок.

— Продолжай, дядька, — просил Пилипенко, выслушивая рассказ пекаря и отрезая новый кусок душистого хлеба.

— Так вот я и говорю, — охотно отозвался пекарь, — пришли недавно наши. Один полковник и заявляет: «Хлеба давай, старина. Немца мы шугнем в два счета. Что же это у вас все драпака дали?..» И так это выругался, что даже мне легко на сердце стало. А вправду, начальство поуехало, больше мелкие командиры вертятся, отбиваются да эвакуацию-ма-тушку учиняют… Ну, и солдаты, безусловно, тут как тут. Без солдата ни одно дело не обойдется… Да, полковник хлеба просит, а во двор, вона туда, машина въехала, и покатая крыша на ней под брезентом топорщится. За полковником и другие командиры сгрудились. Дал я им хлеба. И полковник ломоть жует да все удивляется: мол, почему я не убежал до сих пор? Только-то они отъехали, слышу, ка-а-ак шарахнет! Немца, значит, погнали! Да. Потом меня в главный штаб потребовали… Мне за тот хлебушек награду прицепили.