Третий лишний. Он, она и советский режим — страница 15 из 84

й. На эту заботу Кремля он отвечал в конце 20-х и начале 30-х годов коммунистически ортодоксальными и вполне своевременными произведениями. В частности, к тому времени, когда Сталин, разгромив своих политических противников, начал устраивать в стране жизнь на тоталитарный лад, Горький сочинил статью „О музыке толстых” (1927). Статья эта стала в СССР программной. В ней Горький объяснил советским читателям, что джазовые ритмы носят сугубо капиталистический, антипролетарский характер. „Это музыка толстых, — писал он. — Под ее ритмы во всех великолепных кабаках „культурных” стран толстые люди, цинически двигая бедрами, грязнят, симулируют акт оплодотворения мужчиной женщины”[40]. „Оплодотворять женщину” — разумеется, дело сугубо буржуазное, поэтому после статьи М. Горького западную музыку стали изгонять из советского обихода. И танцы западные — тоже. Ведь сам Горький сказал, что эти танцы и музыка — сплошной разврат. „Фокстрот стал необходим потому, что толстый (капиталист. — М. П.) уже плохой самец. Любовь для него распутство”. Таким образом современный джаз и все эти фокстроты-чарльстоны для того только и нужны, чтобы помочь ослабевшему распутнику капиталисту кое-как собраться с сексуальными силами. Пролетариату, по мнению М. Горького, это ни к чему, потому что „пролетариат — единственная сила, способная спасти культуру и расширить ее. Спасать культуру нужно оттого, что на буржуазном Западе произошла „эволюция от красоты менуэта и живой страстности вальса к цинизму фокстрота с судорогами чарльстона, от Моцарта и Бетховена к джаз-банду…”[41] Сталин использовал подброшенную ему Горьким мысль о том, что джаз — активизатор секса и запретил джаз в 1929 году. Одновременно наложен был запрет на джазовые пластинки западного происхождения, в Советскую Россию не стали впускать исполнителей джазовой музыки.

Дальше больше: советские чиновники объявили „безнравственными” цыганские песни и романсы. Один из официозных музыкальных деятелей того времени, некто П. Рязанов писал в самом начале 30-х годов: „Революция убила цыганский романс, вернее уничтожила площадку, на которой он мог культивироваться. Тем более удивительно, что „охвостья” этого романса продолжают жить, притом в такой среде, которой чужд надлом и всхлипывания сквозь пьяный угар ресторанного кабинета. Очевидно, домашние вечеринки под выпивку и танцульки, проходящие вне общественного контроля, заменили цыганскому романсу былую почву. Эмоциональное содержание изжито, сохранилась одна внешняя форма, никем не чувствуемая и не переживаемая” [42].

Под сомнением оказался в 30-е годы даже любовный русский романс. Почти сто лет звучал в концертных залах России романс Варламова на слова Фета:

„На заре ты ее не буди,

На заре она сладко так спит…”

Но зрелище спящей красавицы, разметавшей по подушкам пышные кудри, показалось советским властям слишком натуралистичным, не созвучным эпохе. Певцам порекомендовали исключить его из репертуара. Взамен, в 1932 году, в полном единении с эстетическими идеалами времени по всей стране зазвучала песня противоположного содержания:

„Не спи, вставай, кудрявая,

В цехах, звеня,

Страна встает со славою

Навстречу дня.

Кудрявая, что ж ты не рада

Фабричному пенью гудка?

Написал песенку для кинофильма „Встречный” композитор Дмитрий Шостакович. Песенка была мелодичная, милая и „кудрявые” 30-х годов охотно распевали ее, не замечая, что ее главное назначение — облагородить цех, завод, привлечь симпатии к производству, а вовсе не к человеческим чувствам. Такие песенки (а их было множество) уводили из обихода молодых нежные слова, скрывали от них грусть и боль любви, любовный экстаз и восторг. По заказу сверху поэты строчили тексты, в которых любовь превращалась в служебный придаток производства или военной темы. Уходящему в армию парню песня втолковывала, что главное — это хорошо служить, а о любимой девушке думать не стоит:

„Пусть он землю бережет родную,

А любовь Катюша сбережет”.

Летчики в фильме распевали нечто еще более разухабистое и лишенное элементарного уважения к подругам:

„Оттого, оттого, что мы пилоты

В небе наш, в небе наш родимый дом;

Первым делом, первым делом самолеты,

Ну, а девушки? А девушки потом!”

В том же ключе подчеркнутого неуважения и пренебрежения к любовным отношениям двоих сочинялись массовые песни 40-х и 50-х годов. Поэтам заказывались тексты, которые давали гражданам понять, что государственные интересы значительно выше личных. Стихотворцам оставалось лишь расцветить эту немудренную мысль и придать ей привлекательность. Весьма популярна, например, в СССР была песенка „Дан приказ ему на запад…”. Суть ее проста: во время Гражданской войны молодому человеку, комсомольцу, дан приказ направиться с войсками на запад, а Ее, его подругу, приказ направил в другом направлении. О том, чтобы не выполнить приказ, паре даже в голову не приходит. Единственно, о чем Он просит у Нее это, чтобы она написала ему. Девушка резонно спрашивает:

„А куда же напишу я,

Как я твой узнаю путь?”

„Все равно, — он ей ответил, —

Напиши куда-нибудь”…

В этом „куда-нибудь” — содержится полная мера того равнодушия, с которым советская система всегда относилась к судьбе любви и любящих. Советские люди, по идее этой и других таких же заказанных песен, для того только и созданы, чтобы беспрекословно исполнять приказы, бросающие их на запад и на восток по усмотрению начальства.

Государственная антипатия к женственности, стремление превратить женщину лишь в элемент производства и политической жизни отразились в 30-х годах и на тех именах, которые с благоволения властей стали давать своим детям советские родители. Родились в эту пору многочисленные Диалектины, Энергии, Идеи. Маленькие Революции в детских садах играли с Тракторинами и Виленами (аббревиатура от Владимир Ильич Ленин). Впрочем, играть им приходилось отнюдь не традиционными куклами. Ибо кукла была объявлена игрушкой нежелательной, кукол из детских садов убрали. „Незачем переразвивать у девочек материнский инстинкт”. Материнский инстинкт, материнская любовь и нежность, как чувства внесоциальные, подлежали изничтожению. Вместо кукол приказано было доставить в детские сады сшитые из тряпок безобразно толстые фигуры православных священников — попов. Предполагалось, что фигуры попов автоматически вызовут у детей чувства антирелигиозные. Но девочки, не знакомые с теорией советского воспитания, стали завертывать попов в одеяльца, носить их на руках и нежно убаюкивать, точно так же, как они это делали раньше с куклами — ведь матери любят и безобразных своих детей…

Отнять у детей кукол и тем отнять у них возможность выражать свою любовь — это придумала не какая-нибудь одна идиотка, заведующая детским садом. Приказ последовал с государственных „высот”, его подписали в учреждении, которое носило название ГУС — Государственный Ученый Совет.

…Работая над этой главой, я обратился к нескольким пожилым эмигрантам из СССР с просьбой вспомнить, где и как они танцевали в дни своей юности. „Танцы в нашей специальной (военной) школе оставались под запретом до 1939 года, — рассказал адвокат из Харькова. — Иногда мы собирались в квартире нашего товарища, чтоб тайком от школьного начальства потанцевать под патефон танго и фокстрот. Если бы в школе узнали про это, нам здорово нагорело бы”. Педагог из Киева вспоминает, что никаких танцевальных площадок в парках не существовало до 1939 года. На институтских вечерах так называемые бальные танцы запрещались. „Танцевать с незнакомым мужчиной прилюдно? Мне в те годы это даже в голову не могло прийти, — призналась москвичка, бывшая библиотекарша. — Нам говорили, что танцы „в обнимку” — буржуазный разврат. Особенно строго наказывали за танцы комсомольцев”.

Как же сказался на современниках первых пятилеток такой „монастырский” устав жизни? По мнению большинства моих собеседников, эпоха, не оставлявшая людям времени для отдыха, лишавшая граждан лирической поэзии и лирической музыки, эпоха, когда невозможно было красиво одеваться, смотреть фильмы о человеческих чувствах и свободно назначать свидания, породила поколение совсем уже лишенное „черемухи”, полностью лишенное романтики, равнодушное к красоте. Возник тип мужчины, которому неведомы нежность и джентльменство, который ничего не знал и знать не желал об эстетике любви и психологии секса. Родилось поколение женщин с огрубленными чувствами и пошлыми вкусами. Для этой выведенной советской системой породы любовь не содержала ничего другого кроме откровенной физиологии. Люди эти, разумеется, назначали друг другу свидания, заводили адюльтеры, женились. Но чувства их содержали мало красок. Любовные коллизии вершились в многолюдных рабочих бараках, где нередко только матерчатые занавески отделяли кровати семейных от одиночек. Любовь развивалась на строительной площадке, где гремел российский „трехэтажный” мат, в перенаселенных коммунальных квартирах с единственным водопроводным краном на кухне, в замусоренных, лишенных даже намека на уют студенческих общежитиях. А еще была любовь солдатская, казарменная, по кустам раздариваемая и совсем уже лишенная каких бы то ни было иллюзий, любовь, которую и любовью называть не следовало бы… В нищете, грязи и убожестве глохли нежность и ласка, а взамен взрывались животные страсти, нередко кончавшиеся надругательством над женщиной и поножовщиной.

Антисексуальная государственная политика, начатая на пороге тридцатых, продолжалась до последних дней сталинского правления. Один из самых чувствительных ударов слабому полу Сталин нанес в 1936-м, когда обнародовал закон о запрещении абортов. То была сугубо политическая, если не сказать милитаристская, акция. На пороге Второй мировой войны, готовясь к территориальным захватам, Сталин планировал повышение рождаемости, готовил резервы для будущих армий. Закон о запрещении абортов был принят тогда, когда в стране почти не существовало противозачаточных средств. Даже скверные советские презервативы были дефицитными. Отняв у миллионов женщин право на аборт — единственное реальное средство, прерывающее беременность, Сталин нанес им тяжелейшую психологическую травму. И без того убогая сексуальная жизнь супругов и любовников окрасилась постоянным страхом нежелательной беременности. Тридцатые годы с их нарастающей нищетой, отсутствием жилищ и ужасами массовых арестов меньше всего располагали к созданию больших семей. В понимании тех лет аборт был спасителем от лишнего рта в семье. Этот спасительный выход у женщины был отнят. Закон 1936 года просуществовал 20 лет и все это время страх беременности уродовал отношения супругов и любовников, тяжким грузом наваливаясь главным образом на и без того измученную на работе и дома русскую женщину.