Весной 1910 года живший в Петербурге Александр Блок написал стихотворение „В ресторане”. Тридцати летний поэт-аристократ так рассказал о своем любовном увлечении:
Я сидел у окна в переполненном зале,
Где-то пели смычки о любви.
Я послал тебе черную розу в бокале
Золотого как нёбо аи.
Ты взглянула. Я встретил смущенно и дерзко
Взор надменный и отдал поклон.
Обратясь к кавалеру, намеренно резко
Ты сказала: „И этот влюблен”…
Стихотворение Блок написал в апреле, а в мае другой молодой русский тоже пережил нечто, связанное с женщиной. Он женился. Это был крестьянин Орловской губернии, сирота, которому, по деревенской традиции, невесту подобрали его родственники. Через много лет крестьянин этот Дмитрий Егорович Моргачев так описал обстоятельства своего брака: „В первых числах мая 1910 года состоялась наша свадьба с девушкой Марьяной, с которой живу доныне. Мы поженились, не зная и не думая ни о какой любви, даже не зная друг друга до свадьбы. Так делали все. Нужна была жена в доме, работать, стирать, варить. Конечно, знал я и она, что будем спать вместе и будут у нас дети, которых надо растить и воспитывать. Всего родилось у нас 10 детей, из которых 6 выросло…”[58]
Сравним поэтические строки Блока с цитатой из автобиографии Моргачева. Как будто оба говорят об одном и том же: о встрече с женщиной, об отношении к ней, о поступках, цель которых — достичь наибольшей близости двух душ и тел. В обоих отрывках даже слово ЛЮБОВЬ есть. Но как несхожи чувства горожанина и крестьянина, как различен интимный опыт двух мужчин! И, действительно, то, что звалось в русском городе любовью, и то, что понимали под тем же термином жители российской деревни, по сути не имело между собой ничего общего. В селе девушке и юноше запрещено было решать, кто будет их избранником (избранницей), брак носил характер хозяйственной сделки. Конечная цель церковного венчания сводилась к обязательству мужчины и женщины продолжать род. Такой союз без личного выбора предполагал не столько любовь, сколько терпение. Недаром на жалобы молодых старшие члены семьи отвечали пословицей: „Стерпится, слюбится…”
В том, что написал о своей женитьбе крестьянин Моргачев, не было ни грубости, ни цинизма. Это была сама российская жизнь. Кстати, Дмитрий Егорович не какой-нибудь темный мужичок из глухой деревеньки. Он — человек, проживший долгий и содержательный век: воевал на Первой мировой войне, был тяжело ранен, занимался общественной деятельностью в селе, обратился к религиозной философии Льва Толстого и был за это брошен в тюрьму, провел годы в советских лагерях, вырастил и потерял любимых сыновей. Но любви — личного интимного чувства к избранной женщине, в жизни его не было. Никогда, И Дмитрий Егорович, мужчина красивый, умный и содержательный, не находил в отсутствии такой любви ничего странного. Так жили родители и деды, так, полагал он, должно жить и ему. Боюсь даже, что понятие „любовь” в его реальном значении было для Моргачева равноценно понятию „разврат”. И не только для него, но и для миллионов русских крестьян XIX и начала XX столетия.
Значит ли это, что в течение двух веков, предшествовавших революции 1917 года, русская деревня не имела понятия о любви? Конечно, нет. Были и любящие пары и благополучные нежные семьи. Наверное, прав и тот русский писатель конца XVIII века, который с некоторым даже удивлением для себя констатировал, что „и крестьянки любить умеют”. Но в целом нет сомнения в том, что общество, которое отрывает любовь от личности, от личных вкусов и симпатий и соединяет мужчину и женщину только во имя рода, ради деторождения, оставляет для человеческого счастья пространство крайне ничтожное. И что бы мы ни думали о большевистской революции, приходится признать: именно она поначалу принесла в русскую деревню право на индивидуальное чувство. Среди лозунгов, с которыми большевики пришли в деревню, не последнее место занимал лозунг о разрушении „буржуазной семьи” и призывы к „свободной любви” (см. главу 2. „Как любили дедушки и бабушки”). Авторитет старших, значение церковных установлений тотчас после 1917 года начали падать и вместе с печальными последствиями этого крушения возник и процесс благодетельный: молодежь получила право самостоятельно избирать своих любимых. Ломка эта сопровождалась всякого рода безобразными эксцессами и крайностями, но право на независимую, индивидуальную любовь нельзя не признать благом. Только такая любовь и может сделать человека счастливым. Беда только, что, как и обещанная крестьянам земля, право на свободное чувство обернулось для деревни, в конце концов, обманом.
Коллективизация и индустриализация разорили деревню, погнали мужика на заработки в город, на заводы, в рудники и шахты. Деревня начала пустеть и прежде всего терять мужчин. Вторая мировая война еще более обезмужичила советское село. Вот они эти роковые цифры. В 1920 году в российском селе жило 115 миллионов человек, в пять с половиной раз больше, чем в городе (21 миллион). Равная пропорция мужчин и женщин в деревне еще более менее сохранялась. В 1939 году в городах находилось уже 56 миллионов, но в селе жило все еще в два раза больше граждан — 114,5 миллиона. Двадцать лет спустя на рубеже 60-х население деревни и города почти сравнялось — 100 миллионов в городе и 108 в деревне. А еще двадцать лет спустя, в наши дни, впервые в истории России городских обитателей стало больше, чем крестьян, причем мужчина оказался в деревне объектом крайне дефицитным… Так что, получив из рук советской власти право свободно выбирать любимого, деревенская женщина тут же это право и потеряла: в опустевших деревнях ей некого стало выбирать…
Судеб деревенских девушек, которым некого любить и не за кого выходить замуж, советская пресса и литература касаются обычно лишь мимоходом, с некоторой даже усмешкой, дескать, временные трудности на фоне общих хозяйственных побед. В деревне особенно чувствуется то пренебрежение к любви, к личным чувствам, которое пронизывает общественную жизнь страны. Журнал „Новый мир” в 1970-м году предоставил свои страницы председателю колхоза „12 лет Октября”, Смоленской области, А. Бердышеву. Вот как он описывает „проблему невест” в колхозе: „Пятнадцатилетние парни, окончив семилетку, уходили из колхоза, переходя в старшие классы средней школы или в техникум. Восемнадцатилетние уходили в армию. Как правило, они в колхоз не возвращались. Для девушек путь из колхоза был более тернистым. Не каждая из них могла пробиться в техникум или институт. Но для каждой наступала пора любви и создания семьи. А кого любить, если все ребята в городе. Так возникла „проблема невест”. Матери невест осаждали меня просьбами отпустить дочерей в город. Они заливались горючими слезами, умоляя не калечить молодые жизни их детей”[59].
Что же отвечал на слезы матерей чиновник, назначенный в колхоз председателем по указанию районного комитета партии? Да по существу ничего. „Я убеждал колхозниц, как мог, говорил им, что дела в колхозе скоро поправятся, будут возвращаться парни из города. Пусть дочка идет работать на ферму, поможет укреплять хозяйство. А когда колхоз поднимется, женихи сами наедут…” Председатель колхоза Бердышев, как и редакция журнала „Новый мир”, конечно, хороша знали, что женихи не вернутся, но и отпускать девушек в город нельзя: это противоречит хозяйственным задачам партии. Нет мужчин в деревнях Смоленской области и сегодня. Корреспондент „Литературной газеты” Никитин в номере от 27 октября 1982 года в статье „Безлюдье” пишет: „Поздно уже говорить о закреплении сельской молодежи. Во многих местах просто некого закреплять”.
Демографический перекос принес в „женскую деревню” те же беды, что и в „города женщин”. Но есть у сексуальной жизни села и свои особенности.
Деревенский человек абсолютно оголен перед своими соседями. Все у всех на виду. Из-за бедности внешних впечатлений у крестьян (особенно у крестьянок) повышен интерес к чужой жизни. Все знают, кто с кем спит, кто кого себе „завел”, что жена сказала мужу и что он ответил жене. Личной, независимой интимной жизни в русской деревне нет. Горожанка Г. Я., 45 лет, ездившая на лето в деревню под Москвой, где она снимала дачу, с удивлением вспоминает свой разговор с крестьянкой, которая перевозила ее на лодке через реку. Едва они остались в лодке вдвоем, баба-перевозчица спросила москвичку, какую та получает зарплату. Второй вопрос был о муже: „Ну как мужик? Знает свое дело? Не ленится? Стоит у него на тебя?” Своими вопросами крестьянка вовсе не собиралась обидеть москвичку. То были обычные вопросы, которые в 70-е годы XX столетия русские крестьянки задают друг другу, встретившись у колодца или у реки за стиркой белья. В знак доверия и симпатии к горожанке перевозчица тут же пожаловалась ей: „А мой никуда не гож. С ним живешь как с бабой. Пьян всегда — из-за этого у него и не стоит”.
Другая особенность современной советской деревни — ругань. Известный диссидент Андрей Амальрик, который в качестве ссыльного провел три года в сибирском колхозе Томской области, пишет: „В деревне вообще очень распространен мат, все мужчины и почти все женщины без матерной ругани двух слов связать не могут, так что почти все они, за немногими исключениями, ругаются при своих детях, будь им три года или шестнадцать, все равно. И какой-нибудь мальчишка лет четырех, который только едва выучился говорить, уже загибает такие выражения, что в пору пьяному Филимону. Никто его не остановит. Так же грубо, а подчас и изощренно-грубо ругаются и девочки 15–16 лет”[60].
Соответственно и все сексуальные предметы и действия крестьяне в разговорах называют своими именами. В том числе женщины. Амальрик приводит спор между двумя группами деревенских женщин. Одна группа работала на скотном дворе, а вторая работать там отказывалась. Женщины при этом ссылались на то, что у них много детей. „Суки вы, мать вашу…, — кричали одни, — вот мы и с детьми работаем, а у нас детей побольше вашего”. На что следовала реплика: „Не надо было мужику п… подставлять, так было бы детей поменьше”.