Третий лишний. Он, она и советский режим — страница 5 из 84

О паническом страхе перед обнажением рук и ног на сцене рассказывает и актриса Л. Г. Она работала много лет в Драматическом театре имени Леси Украинки в Киеве. В пьесе официозного советского драматурга Вадима Собко „Жизнь начинается снова” Л. Г. получила роль „отрицательной немки” времен Второй мировой войны. Действие пьесы разворачивается в 1945 году, незадолго до разгрома гитлеровской Германии. Героиня — немецкая актриса, связанная с гестапо, танцует в кабаре на рояле. Спектакль решено было показать офицерам оккупационной советской армии в Восточной Германии. Театр выехал на гастроли и тут у Л. Г. начались неприятности. Театральный художник предложил одеть „отрицательную немку” в платье с длинным разрезом спереди. В сцене на рояле Л. Г. так и танцевала. Колготок не было, и танцевала она с голыми ногами. У зрителей сцена эта вызвала неподдельный восторг. Однако тотчас после спектакля в театр пришел приказ военных властей зашить у актрисы юбку по крайней мере до половины разреза. Юбку зашили, но после второго спектакля режиссер робко доложил начальству, что в таком виде сцена не дает зрителям ясного впечатления о том, что перед ними — „распущенная фашистка”. Разрез на юбке был снова восстановлен. Но при этом актрисе приказали одеть удлиненные черные чулки, дабы не шокировать голыми ногами зрителей — советских офицеров.

Сокрытие на сцене рук и ног — еще не самая большая беда советского театра. Зритель теряет значительно больше от того, что авторы пьес, а вслед за ними режиссеры, скрывают от него подлинные чувства своих героев. Видный театровед Иосиф Юзовский писал об этом всесоюзном поветрии так: „Когда вполне положительный герой и вполне проверенная советская героиня целуются на сцене, можно подумать, что это для них тяжелое испытание. Они целуются так благонамеренно, чтобы, Боже упаси, у зрителя не вспыхнуло какое-нибудь легкомысленное подозрение, обнимаются, как бы выполняя директиву… Они панически скрывают от публики и друг от друга, что они мужчина и женщина… Когда герой и героиня, о которых точно указано в программе, что они муж и жена, удаляются в соседнюю комнату, зритель сомневается, что у них, например, может родиться ребенок”. [9]

Свой сарказм критик Юзовский обращает, якобы, к актерам, которые слишком холодны в выражении чувств. Но актеры тут ни при чем. Просто автор этих строк не мог прямо и открыто указать на подлинных виновников всероссийского ханжества. Юзовский лучше, чем кто бы то ни было другой, знал, что не актеры и даже не режиссеры повинны в том, что на сцене советского театра живая жизнь потеряла свои реальные формы. Режиссеры, равно как и писатели-драматурги, сами играют в том общегосударственном спектакле, где роли их, увы, строго предопределены. Некоторое представление об этом всеобщем спектакле дают воспоминания актера Большого драматического театра в Ленинграде Бориса Л. Случай, о котором он вспоминает, произошел в 1963 году, но, по мнению старого актера, случай этот не утратил своей типичности и по сей день.

Большой драматический театр (главный режиссер Товстоногов) пользуется в стране высоким уважением публики за серьезную режиссуру и отличный актерский состав. В том году театр готовил сатирическую пьесу Леонида Зорина „Римская комедия”. Уже вот-вот должна была состояться генеральная репетиция, когда первому секретарю областного комитета партии Толстикову донесли: пьеса опасная. Хотя толкуется в ней о событиях времен императорского Рима, в пьесе затрагивается вопрос об отношениях власти и искусства. Кроме того, в пьесе есть сексуальные сцены.

В сталинские времена секретарь обкома (хозяин города и области!) в таком случае вызвал бы к себе в кабинет главного режиссера, обругал бы его, пригрозил тюрьмой и, не глядя спектакль, запретил бы постановку. Но в эпоху Хрущева-Брежнева для той же операции введен был другой метод — демократический. Из обкома партии в театр пришло распоряжение показать генеральную репетицию „широкому кругу общественности”. Одновременно городским и районным партийным чиновникам приказано было просмотреть спектакль и взыскательно, „с партийных позиций”, отнестись к новой работе театрального коллектива. Заполняя театральный зал, — „общественность” — райкомовцы и горкомовцы уже знали, что от них ждут в обкоме. И были готовы произнести необходимые слова. Это не мешало им с удовольствием смотреть спектакль, смеяться над остроумными шутками и веселыми ситуациями, за которыми и впрямь угадывались кое-какие намеки на события современности. Особенное оживление в зале вызывали реплики красивой и талантливой актрисы Дорониной, исполнявшей роль гетеры. Ничего непристойного актриса по ходу спектакля не делала, но само появление на советской сцене гетеры было для партийцев непривычным и возбуждающим.

Когда занавес упал, актеров попросили покинуть сцену. Началось обсуждение, на котором от театра присутствовали лишь директор, главный режиссер и секретарь парткома. Было бы не точно назвать то, что происходило затем в зале, обсуждением. Никто ничего не обсуждал. Ораторы (выступило их до двух десятков) в один голос хаяли спектакль, пьесу, режиссуру, актерскую игру и даже слишком открытые костюмы римских времен. Особенно досталось гетере и всем тем сценам, где речь шла о любви. „Такие пошлые пьесы не нужны нашему зрителю!” — сказал один из ораторов. „Все эти гетеры вызывают у советского человека только отвращение!” — заявил другой. „Запретить пьесу!” — решила „общественность”. И запретили.

В газетах о закрытом просмотре в Большом драматическом театре не было опубликовано ни слова. Запрет спектакля также был произведен в тайне от публики. И тем не менее, через два дня весь Ленинград знал, что случилось. Из уст в уста дословно передавали наиболее грубые высказывания, наиболее резкие выпады партийных начальников по отношению к режиссеру и драматургу. Утечка информации произошла из-за того, что театральный радист забыл выключить внутреннюю радиотрансляцию из зала. Сидя в своих артистических уборных, актеры смогли слышать все проклятия, которые чиновники обрушили на их спектакль. И более того: радио донесло до них слова, вовсе не предназначенные для публики. Когда обсуждение закончилось и толпа двинулась к выходу, из общего гула голосов выделился короткий диалог двух партийных чиновников, случайно оказавшихся совсем рядом с микрофоном. „А хороша бабейка, эта Доронина, — сказал один. — Я бы такую бабу с удовольствием… положил в кровать…” Хихикая, спутник радостно с ним согласился.

В этих не предусмотренных Ленинградским обкомом репликах — ключ к пониманию „монашеского” характера советской литературы, искусства и внешнего поведения советских граждан. Любитель „бабенок” публично произносит в зале все необходимые для этого случая речи, но служба кончается, и он, сладко потягиваясь, высказывает приятелю подлинные, заветные свои мысли. А завтра в обкомовском кабинете опять станет громить „сексуальщину, которая не нужна советскому народу”. Поведение этого службиста не исключение, а норма.

Точно так же в присутствии моей знакомой высказывалась высокопоставленная чиновница из ЦК партии, ведающая театрами страны, Алла Михайлова. Дама эта, доктор искусствоведения, человек с неплохим художественным вкусом, вот уже много лет определяет, чему быть и чему не бывать на советской сцене. Железной рукой командует она режиссерами и директорами театров. Каждое лето несколько провинциальных театральных коллективов приезжает в Москву, чтобы с трепетом показать Алле Михайловой свой очередной спектакль и получить ее благословение. И вот после одного из таких фальшивых, бездуховных и асексуальных советских спектаклей г-жа Михайлова, оставшись один на один со своей спутницей, известным театроведом, бросила: „Они хотят иметь такой театр. Вот пусть они его и имеют…” Слово „они” произнесла она так, что не оставалось ни малейшего сомнения о том, кто именно эти они. Речь шла о власти, о том самом ЦК партии, где сама Алла Михайлова вот уже много лет творит театральную политику. Творит и сама же с отвращением смотрит на дело своих рук. Впрочем, признается она в этом только в интимном кругу.

Если так ведет себя начальство, то что же остается делать рядовым деятелям театра! Сценаристы заранее, у себя за столом, кастрируют героев пьесы. Чуя в воздухе запах опасности, режиссер так же спешит „смягчить” в спектакле отношения мужчин и женщин. Тому же учит он и актеров. Редакторы радио и телевидения также не нуждаются в специальных запретительных законах, чтобы расправляться с любовью в радио- и телепередачах. Их собственные вкусы не имеют при этом никакого значения. Опыт, извлеченный из прошлых партийных „проработок” (вроде той, что проходила в Большом драматическом театре), научил показной скромности всех, кто причастен к искусству, прессе, литературе, а также к преподаванию в школе и лекционной пропаганде.

Моя знакомая из Баку, очевидно, права: в тех толстых томах-инструкциях, которыми пользуются цензоры, прямого указания изгонять такие-то и такие-то сцены нет. Но они и не нужны — эти указания. Ибо, как говорил поэт Александр Твардовский, „себе не враг никто живой”. Все в стране знают, что можно и чего нельзя отображать, когда касаешься такой „опасной” темы, как любовь. И не удивительно, что за последние полвека ни одна сколько-нибудь откровенная любовная сцена не осквернила подмостки советских театров, не проскользнула на экраны кино и телевидения.

Один случай, впрочем, был. Народный артист СССР Георгий Товстоногов, руководитель того самого театра в Ленинграде, где партийные чиновники в 60-х годах запретили спектакль „Римская комедия”, спустя 10 лет сделал попытку непослушания. Он попытался сохранить в пьесе писателя Владимира Тендрякова „Три мешка сорной пшеницы” любовный эпизод (1975). Пьеса показывала деревенские нравы времен Второй мировой войны. Для стариков и женщин, оставшихся в деревне, это была пора голода и одиночества. На сцене возникла голая, нищая изба, куда одинокая молодая крестьянка приводит случайного прохожего — солдата. У крестьянки нет ничего, чем бы она могла угостить милого гостя. На пустом столе только бутылка водки. По замыслу режиссера, два юных существа чинно, без слов, пьют водку и без единого слова ложатся в кровать. Сцена сопровождалась трогательным романсом на слова русского поэта XIX века Тютчева. Эпизод был так облагорожен, выглядел так сверхдуховно, что даже известный своей тупостью и глупостью министр культуры РСФСР Мелентьев расчувствовался и спектакль разрешил.