В двадцатых годах его призвали в армию, он служил в Средней Азии, воевал с басмачами, да только никогда не любил рассказывать о том, как воевал: он молчаливый и неразговорчивый был мужчина. Тут я тоже в него пошел.
На вид отец казался суровым человеком, но душа у него была добрая: случалось, отлупит меня за проказы, а потом сам плачет. Когда война началась, он работал бригадиром грузчиков в цехе запчастей – тут трудная у грузчиков работа. Отцу выдали бронь – на фронт его не взяли. Бронь тогда давали только очень квалифицированным специалистам – рабочим и инженерам. Но вот отцу – простому грузчику – тоже дали бронь, и сам директор распорядился «не отпускать Коноваленку на фронт», потому что отец действительно один работал за троих – нужный он был на заводе человек. Я понимал это и гордился, что у меня такой сильный отец. Мне нравилось, что он все умеет. Он и для меня сарайку во дворе сколотил, чтобы я там мог столярничать.
Мать трудилась разнорабочей в колесном цехе. Это очень тяжелый цех, для мужчин тяжелый, а уж для женщин и говорить нечего. Там она получила в начале войны травму – то ли придавило ей ноги, то ли еще что-то случилось. Она стала уборщицей в столовой. Конечно, радости в этом мало – трудная работа была. Но тогда и это за счастье считалось. Отец говорил, что всякий труд хорош, главное – дело свое на совесть делать.
После войны, в пятидесятом году, я впервые поехал в деревню, где родились и выросли родители. Там у нас много родственников. Но не только родственники, многие помнили моих родителей, хотя уехали они из деревни давно – в 1932 году, на строительство Горьковского автозавода. Я хотя и мальчишкой попал в деревню, но понял, что там к моим родителям все хорошо относятся, а в деревне нравы строгие – о плохом человеке хорошо говорить не станут, даже если он родня: там за труд людей прежде всего уважают, за крестьянское умение жить, работать и хозяйствовать.
Вот история их отъезда из деревни. Был у отца товарищ, я его помню – дядя Ваня. Он первым из деревни подался в Нижний Новгород, прослышал, что там начинается большое строительство и нужны рабочие. На Волге жили, на берегу – вот и дошел слух. Поехал, устроился работать, а потом приехал в деревню в отпуск и рассказал отцу, что там, в Нижнем, на этой стройке хорошо и работать, и жить, что такие, как отец, работящие люди там во как нужны. А время было тяжелое, в деревне трудно жилось – голод был на Волге. Отец подумал и решил ехать. А еще через шесть лет я родился.
Любили мальчишки из щитков – так назывались бараки, щитковые дома-времянки, которые построили на Автозаводе в самом начале тридцатых годов, но простоявшие потом лет сорок с лишним, – играть в разные игры, спортивные тоже: футбол, хоккей. Какой это был хоккей, и не скажешь: кто на коньках, кто без коньков. Клюшек не было вовсе. Делали их из толстой проволоки. А то ходили в соседний Стригинский лес, искали корень с «крючком» или похожий на клюшку сук, обстругивали эти корни и сучья, и они становились клюшками. Про шайбу тогда еще не знали, мячей для русского хоккея тоже не было. Делали самодельные мячики, тряпичные, или играли мерзлой картофелиной. Картофелина была нашим главным «инвентарем». Но в футбол картошкой играть не станешь, нужен настоящий мяч. Мячей тоже почти не было. А те, что изредка появлялись у кого-нибудь из ребят, из каких-нибудь довоенных «запасов», жили день-два, не больше – рвались.
Но вот однажды кто-то из пацанов принес настоящую футбольную покрышку с камерой. Стали надувать мяч. Но надуть по-настоящему без насоса не смогли: покрышка была толстая, кожаная, жесткая, и, как мы ни дули, как ни тужились, твердым мяч не получался – он, когда щелкали по нему пальцем, не звенел. А мы знали, что настоящие футболисты играют мячами, которые, если их постучишь пальцем, звенят. Не пропадать же настоящей покрышке и настоящей камере! А насоса ни у кого из мальчишек не было. В щитках жили люди небогатые, ни у кого из моих товарищей не было велосипеда, он был тогда несбыточной мечтой. И вот как раз в то время, когда мы мучились с мячом и думали, как его по-настоящему надуть, к нам во двор въехал новый грузовик ГАЗ-51. Эти машины только-только начали выпускать вместо старых полуторок. Мы побежали смотреть на новую машину.
Хозяин ее ушел домой – это был наш сосед, работал он на заводе шофером, перегонщиком машин. Кабина закрыта. Залез я на подножку, гляжу, в кабине, на сиденье, лежит новенький качок – ножной насос. Ну, сам бог послал нам качок. А как получить? Пойти просить у соседа? Вряд ли даст. Решили утащить. Но дверь кабины заперта. Как быть?
Мы тогда из дома без рогаток не выходили. Рогатки были нашим «оружием», у всех мальчишек они были. Тогда я сказал, что надо залезть на крышу сарая и расстрелять из рогаток стекло в дверце кабины, откроем изнутри дверцу – мы были автозаводскими мальчишками и знали, что изнутри дверцу можно открыть и без ключа, – и возьмем качок. Видно, мы были уверены, что нам этот качок куда нужнее, чем соседу-шоферу. Ему новый дадут, а нам кто даст? В общем, сосед-шофер меня поймал. Все, думаю, пропал. Но хорошо помню, что не побоев испугался – все равно уж не убежишь, держит, как клещами, – а обидно было, что без качка мы остались.
Отец отлупил меня, а потом сам плакал в углу – жалко меня ему было, мать тоже плакала, хотя, пока отец со мной расправлялся, слова поперек не сказала, считала, видно, что не за озорство, а за воровство отец меня наказывает и правильно делает. Но они не понимали, что не для себя – для всех и для футбола я хотел украсть качок. Однако объяснять не стал, молчал.
Давно это было – сколько лет прошло, а помню всю эту историю, как будто вчера случилось...
Вот так я впервые пострадал за спорт. Мы тогда за то, чтобы спортом заниматься, чтобы в футбол поиграть настоящим мячом, на любые страдания готовы были пойти.
Но это было уже после войны. А я и войну помню. Году в сорок втором в одну из бомбежек бомба угодила в дом, такой же, как наш, – щитковый. Утром мы пошли с мальчишками смотреть. Дома как не было, одни трубы печные торчат, и все. А в конце двенадцатого квартала ударной волной полдома снесло, как отрезало.
Отца, случалось, по неделям дома не бывало – работали с утра до ночи, прямо в цехе и спали. А летом и осенью бомбили автозавод. И тогда мать собирала пожитки в котомку, мы шли к Оке, на лодке переправлялись на другой, правый берег и шли в соседнюю деревню. Помню, лодка была большая, набивалось в нее народу много – женщины и дети. Лодочник на веслах нас перевозил с одного берега Оки на другой. Потом мы с матерью шли пешком в село Борисово-Покровское. И почти все лето там жили. Мать работала в колхозе, а я жил с деревенскими ребятишками. Мне не очень нравилось жить в деревне, я не понимал, зачем мы ушли из дома, а мать говорила: «Хочешь, чтобы нас разбомбило?» Из всех этих деревенских воспоминаний, очень смутных, одно я хорошо запомнил: как жеребенок лягнул меня прямо в живот, под дых. Это была, наверное, моя первая настоящая боль. Рядом никого не было, потерпел – отпустило. Кажется, тогда понял – если болит, ударился или тебя кто ударил, потерпи немного, и все пройдет. Орать, плакать, жаловаться не надо.
Один раз – днем это было, тревоги не объявляли – мы увидели, как в небе два наших истребителя прижимают немецкий самолет, посадить, наверное, его хотели. Мы стоим – смотрим, трое или четверо нас было. Стояли у дерева, чтобы с самолета нас не видно было. И вдруг шмяк что-то об землю рядышком с одним мальчишкой, тоже Витькой его звали, был он немного старше меня, отчаянный такой пацан. Глядим, а это осколок. Витька растерялся, побледнел – он-то понимал, что такое осколок, еще несколько сантиметров в сторону, и конец был бы Витьке, а может, и мне. Но я тогда еще не понимал, как это можно – убить так вот запросто человека. Поднял осколок, а он горячий, руку жжет... Кажется, в тот день я стал осознавать, что на войне убивают...
Из воспоминаний о войне у меня осталось еще одно: смерть маленького брата. Он меня мало интересовал: лежит в люльке, кричит – какой интерес? Однажды мама взяла меня с собой детскую больницу, куда она понесла братишку. Оказывается, у него было воспаление легких. А дома холодно – топить нечем. Брат долго болел. И вот однажды мы играли во дворе, была зима, вдруг, вижу, из дома выбегает мама и кричит что-то, кричит и плачет. Высыпали во двор соседи, окружили ее, пошли к нам, я тоже пошел.
Братишка лежал в своей люльке, мама рыдала. Я думал, что он заснул, а он умер.
Пришел с завода отец. Он не плакал, а ушел в сарай и меня с собой увел. Там он сколотил гроб. Потом мы хоронили братишку. Поставили гроб на санки и пошли на кладбище. Я вез эти санки, а мама и папа шли сзади. Отец хотел помочь мне, но я не дал – от самого дома и до кладбища вез санки сам.
Братишка был пятым ребенком, которого похоронили мои родители. Отец тогда сказал: «Если бы не война, этот бы жил. Теперь, мать, у нас больше уже ребят не будет. Николай с Катериной на войне... Витьку беречь надо...»
Меня не баловали, но ребенком я был, как сейчас говорят, трудным. И теперь понимаю, что непросто было родителям со мной, но отец не раз говорил: «Не будет дураком – человеком станет».
...Как-то родители взяли меня в кино на «Чапаева», и с того дня ходить в кино для меня стало великим счастьем. Наверное, потому, что именно «Чапаев» был первым фильмом, который я увидел. Потом я смотрел «Чапаева», наверное, раз двадцать, а то и больше, знал всю картину наизусть, но готов был ходить каждый день и смотреть подряд по нескольку сеансов.
Во время войны показывали фильмы все больше про войну, про смелых людей – «Котовский», «Щорс», «Два бойца». Мне эти фильмы очень нравились, и я целыми днями пропадал в нашем, как его называли, киноконцертном зале. Понятно, что денег на билеты у меня не было, да и не разрешали мне каждый день бегать в кино, н