Третий пир — страница 10 из 106

Сергуня наизусть прочитал домашнее задание по „Родной речи“. „Буря мглою небо кроет… и заплачет, как дитя“». Конечно, он жив — с такой бессмертной, в школе не положенной концовкой:

Выпьем, верная подружка Бедной юности моей.

Выпьем с горя — где же кружка? — Сердцу будет веселей.

Второе совпадение — опять больничная передачка, но не в узелке, а в черной потертой кошелке. В ней, наоборот, бабушка привозила из Милого — и не сухари, а свежую зелень и яблоки. Маленькая старушка в черном (в глубоком трауре, хотя это немецкое слово — знак скорби — как-то нейдет к крестьянке) вынимала из кошелки оранжевые яблочки и шептала что-то дяде Пете, тот спросил с тоской:

— Мария, как там мой лес?

Оказывается, дядя Петя заведовал нашим Никольским лесом — вот оно, третье совпадение.

В пятницу я вернулся из Москвы в Милое, благоуханная ночь на крыльце закончилась сильным припадком. Зверье проводило меня до калитки — я разорил для них холодильник, — и потащился в больницу попросить таблеток каких-нибудь или уколов. Но напротив больничных лип и куполов через сжатое ржаное поле стоял наш лес — стоял как рай на заре. Туда! В последний раз, в гущу, в чащу, в поляны к земле, в возлюбленные прозрачные тени… бурелом, чистейший ключ, к яблоне (говорю же: я человек сентиментальный). Родничок загажен, а возлюбленные тени… одних уж нет, а те далече (знать бы где — и в упор в мерзкую плоть!). Все же я провалялся там под березами два дня в полусне, в полу-черт-знает-чем. Задохнуться б там насовсем, но: во-первых, у меня есть дело, которое я должен довести до конца. И потом — меньшие братья, ведь я не предвидел знакомства со странным человеком. И опять потащился в больницу.

Дяди Петина тоска недаром: пустили слух, что через Никольский лес пройдет скоростная трасса. Удобное, четырехполосное, бетонное полотно. Куда пройдет, в какую мертвую зону? Родина-мать, тебя насилуют кому не лень. Старик буйствовал, Мария молилась, Федор повторял в том смысле, что на наш век, дядя Петь, мол, хватит. На мой точно хватит, а со мной все кончится, разбегутся дрожащие тени, птицы, звери, замолкнут детские голубые голоса, воды оденутся в гранит, и град… все перепуталось, градом, садом, адом давно распорядились бесы. Несчастная мать и ее дети. Отец. Твой дар, Твой бесценный дар я называю воспоминанием. Ты позабыл про нас? Так возьми обратно все дары Свои, оставь нас окончательно и обеспечь забвением. Не берет, не оставляет… Не позабыл? Тогда я распоряжусь сам, приму две таблетки димедрола и уйду… не туда, куда хотелось бы. Сон явится продолжением бессонницы, бессонница — продолжением сна. И так до самой смерти, которая — не исключено — тоже продолжение здешнего беспокойства. А ведь я не прошу Тебя о вечности… Блокнот с авторучкой как-то сами собой очутились у меня в руках, и я записал: «Не прошу о вечности — всего лишь о передышке. Дай пройтись по дивному граду сквозь звоны к Никольскому ключу, встретить мальчика с узелком в школьном ранце и бабушку (Марию, Марфу) в черном и бессмертного поэта. И быть может, все вместе мы встретим взорванного Христа Спасителя». Вырвал листок, скомкал и выбросил в окошко.

Глава третья:К ВОПРОСУ О ПРАВЕДНИКАХ

Митин роман. «В утробе матери зародыш проходит животные стадии». — «И в то же время одушевляется, возможно, еще в утробе». — «Этого никто не может знать». — «Никто. А если б знать! Тогда по аналогии мы раскрыли бы, как и в какой момент эволюции зверь явил собой человека. Промежуточное звено не найдено, в нем вся тайна».

А если тайна в том, что промежуточного звена не было? Было мгновение и катаклизм в день Шестой. Зверь выпрямился, взглянул в небо и сказал свое первое слово. А потом? Опять волчьи стаи?.. Что ж, если был момент явления человека в звере, значит, был и момент его падения — отражение непостижимой запредельной катастрофы — восстание Люцифера. Момент высшего своеволия. И как в крайних пределах, так и в наших, местных, соблазном явилась воля к власти. Ее сверкающий символ утвердился в Предании, а не в Писании — «царское» яблоко, так называемая золотая держава в левой руке земного кесаря. Драгоценное яблоко висело в древесных бликах добра и зла, а в вечной листве шевелилась трансцендентная тень. Человек поклонился зверю, переменился физически, небеса помутились, слово стало забытой тайной, мировая история двинулась в крестный путь. По аналогии: моменты непрерывно повторяются, отражаются, уходя в зеркальную запредельность. Звереныши в материнской утробе вдыхают душу, становятся детьми, потом взрослыми, забывают, играют в смертные игры, но временами глядят в небо, ищут знак, ловят звук, складывают буквы.

А яблоко, алое и девственное, было так прекрасно, что они и без змия не удержались бы и попробовали. Замысел Творца — «И станут двое — одна плоть» — исказился в своеволии твари, произошел разрыв, двое стали в муках утолять свое единство, рождая третьего. Этим мгновением оргазма человечество утолялось, не утоляясь, тысячелетия. Грядет Голгофа, искупление греха, Распятый напомнит о любви духовной: легкий чистый отблеск — откуда он падал, из каких лучезарных сфер? И станут двое одна душа, один дух?

«Не выйдет», — шепнет зверь-змий. По земной, искаженной после грехопадения логике духовное единство тотчас вступает в борьбу с плотским: дух стремится к вечности, плоть — к саморазрушению. Ведь и в лучезарные моменты любящие закрывают глаза, чтоб не видеть себя и друг друга, и тянет едким сквознячком откуда-то из подпола. В ветхозаветном начале мирских начал нас крупно надули: мы отдали тайну за власть — и попали в энергичные лапы; райский сад мы отдали за его слабый дрожащий отблеск, который называем любовью; свобода — сколько угодно, выбирай, преодолевай, борись, ведь и за гордое своеволие наше мы получили награду: непостижимый зияющий ужас в конце пути — смерть!

В полдень в саду напротив калитки сидела Милочка, дожидаясь хозяйки. Остальные томились вокруг да около. Их было пятеро: три собаки и два кота. Преданная семейка-свора образовалась постепенно. Милку, пушистую, белоснежную с черным накрапом лаечку, Митя подарил Поль. Золотисто-черного высокого красавца Арапа (восточноевропейскую овчарку) приобрел для себя. Патрик, оказавшись вскоре Патрицией, явилась на дачу этой весной, еще с голым брюшком; в профиль — слегка искаженный скотч-терьер, жгуче-черный жучок. Карлуша, сын покойной Иоси (матерый кот, разбойник околотка), привел своего сынишку Барона. Две серые тени прошмыгнули по улице, подлезли под забор и одинаково беззвучно замяукали, замерцали изумрудными глазками: «Дай минтай».

Все пятеро были ворами и бездельниками — каждый на свой лад. Карл промышлял преимущественно у соседей, подросток Барон не гнушался и в собственном доме. И Арап, случалось, проводил острой мордой над накрытым столом: тарелки пустели. Милочка, дама нежная и нервная, кушала очень мало, избранные кусочки, но любила обследовать не свои миски. Наконец, Патрик пользовалась всем у всех.

Коты, по обычаю, погуливали, регулярно забегая домой закусить и убедиться, что все тут по-прежнему принадлежит им. Загул, закуска, освежающий сон, ласка. Но чу! Дачная улочка издали оживает: нестись к калитке, чуять шаги и голоса, родной дух, прижиматься всем дрожащим от счастья тельцем к коленям, слезно сопеть и отталкивать друг друга. Хвосты метут воздух; коты поодаль, выгибая спинки, поют в ожидании своей очереди. А если чужестранец посмел потревожить серебряный колокольчик? Враг. Окружить, растерзать, а понадобится — отдать жизнь за любимых. Впрочем, это игра воображения: все пятеро отличались добротою с редкими порывами к убийству. Жертвоприношения (крыса, мышь, лягушка или нечаянный птенчик) складывались у ног для доказательства своей полезности в хозяйстве. Хотя ни в каких доказательствах зверюшки не нуждались, они жили любовью и любили как умели: самозабвенно — псы; коты — с достоинством, на равных — своих дорогих друзей Митю и Поль. (Сельская идиллия возникает в этой главе — пусть так, ведь все уже в далеком прошлом.)

Вот дачная улочка оживает, далекие шаги… ближе, ближе… уши торчком, глаза горят… нет, не она! Однако шаги приближаются к их калитке. Неужто враг? Лиза с Алешей вошли в сад.

Юным влюбленным было что рассказать друг другу, поэтому всю дорогу до Милого они молчали, якобы любуясь летящей стремглав средой из окна электрички. Рассказать о памятнике Пушкина? Нет, нет! О первой московской ночи в общежитии? Она вспоминала темные глаза и речи, он помнил смутно. Гудит головушка. В эту ночку хрипел Высоцкий о конях привередливых над бездной, лилась-переливалась в молодые глотки дешевая студенческая «Гамза», и Алеша вкусил запретное, вполне доступное удовольствие, но — черт-те как, даже лица не запомнил. Головокружительная легкость, пустота падения и мерзкое беспамятство. И еще: новый взгляд — на Лизу, на все, на жизнь. Взгляд удовлетворенный, но безрадостный. Да ладно, переспали по пьянке, нормально: надо же когда-то начать (в материнском полуподвале Алеша всякого навидался, о чем Лиза и не подозревала). И все же: почему так — без лица и без радости?

Собачий вихрь налетел, будто бы нападая и ярясь. Из дома крикнули: «Фу! Свои!» Арап с Милочкой признали Лизу, и Патрик вслед за ними вроде тоже признала. А парень? Зверье внутренне раздваивалось, поскуливало и порыкивало в недоумении: враг или друг? На крыльцо вышел хозяин и прекратил безобразие.

Худой, высокий, длинные темно-русые волосы, светло-серые прозрачные глаза, похож на студента. Настоящий студент в потрепанных джинсах, и детская улыбка к Лизе. Страшный Суд? Старинные книги в ночном дворце? Что-то не верится. Алеша почувствовал разочарование, а Лиза взвизгнула и бросилась дядьке на шею.

После объятий и знакомства — собаки ходуном ходили, хороводы кружили, одобряя, — поднялись на веранду и сели в плетеные кресла у овального стола; стекла в узких переплетах сквозь тюлевое кружево, вышитая скатерть — все тут было ветхим и крайне привлекательным. (Эта ветхая роскошь поразила Алешу еще утром, когда он заехал за Лизой в декадентский дом. А библиотека? Богачи!) Богач закурил, Алеша поддержал, Лиза спросила с непонятным пылом: