Третий пир — страница 100 из 106

— Постой. Куда сбежала? Что тебе известно?

— Все.

— Откуда?

— Я подслушивала. Она вчера в Орел явилась, разговаривала с мамой в спальне, а я как будто на кухне чай пила. В общем, так. Твой дух, темная энергия — не знаю, что это такое, но почему-то темная… как бы половина тебя?.. — вселялась в доктора (говорю, как запомнила, понять это все равно невозможно, похоже на бред, правда?). Вначале я так и подумала: ото всех этих неприятностей у Поль просто чердак снесло. А потом вспомнила розы на дне рождения — «пурпур царей». Он ведь маг и чернокнижник, да, Митя? Например, он внушал ей, что он есть ты. А она хотела тебя от этого освободить.

— И хорошенький способ для этого выбрала, — вырвалось у меня.

— Но если Поль под гипнозом любила в нем тебя…

— Ладно. Она говорила что-нибудь о голубых незабудках?

— О чем?

— Незабудки с могилы.

— Я не слышала. Какой ужас! Митя! Где это?

— Тут кладбище неподалеку.

— А кто похоронен?

— Не знаю. Ребенок. Мой дружок напугал ее этими незабудками.

— В смысле — шантажировал? Ребенок! Жуть. Чей?

— Не мой.

— Ой, Митя, надо выяснить. Пошли проверим — и вся чертовщина разлетится вдребезги. Пошли!

— Не надо. И не найдем, цветы отцвели.

— Ага, боишься. А она вот не побоялась. Они жили в Переделкине на даче одного Жекиного пациента. Но доктора спугнул старик. По имени Кирилл Мефодьевич. Кажется, я его знаю, кажется, мы в поезде познакомились, когда с Алешкой в Москву ехали.

— Да, это он.

— И ты его знаешь? Как странно все переплелось, да?

— Да.

— И вот они переехали на другую дачу, на другой конец поселка. Машину доктор поставил в гараж, потому что именно по машине Кирилл Мефодьевич его до этого вычислил. Дача какого-то известного драматурга. Это случилось ночью, Поль сказала. Она проснулась, услышав голоса, вышла в коридор, дверь в спальню хозяина была приоткрыта, Вэлос говорил о кровоизлиянии в мозг. А хозяин закричал, что не хочет, он в расцвете и у него ничего не болит. И вот тут доктор сказал: «Правильно (слушай, Митя, внимательно, я постаралась запомнить, как Поль рассказывала), ничего не болит, потому что вашу подагру я подарил другому человеку, соответственно, его будущий инсульт перешел к вам. Вот сейчас вы разволнуетесь, и амба…» И тот правда упал на пол, а Вэлос стоял над ним, нагнувшись. Поль вошла и приказала: сейчас ты его спасешь. «Не мешай, все предопределено». Вэлос был как пьяный, возбужден и невменяем. Тогда она стала читать какую-то молитву. Она говорила, что никогда еще не любила Бога так сильно, больше всего на свете, больше себя, и больше тебя, Митя. Драматург очнулся — и она ушла, свободно, Вэлос ее не удерживал. Насовсем.

— Пациент выжил?

— Представь себе. Она потом позвонила на дачу: отделался локальным кровоизлиянием. Но лежал в постели: замучила подагра.

Мы с Лизой вдруг рассмеялись бессмысленно и с облегчением. Стало быть, тот, другой, умер от инсульта. Стало быть, незримые ночные духи, переносчики бацилл, не могут ничего создать сами, а манипулируют тем, что есть, углубляя путаницу и хаос, энтропию — по второму закону термодинамики.

— Где она жила до Орла?

— У Дуняши. Ей было хорошо, она говорила. Но что-то заставило ее приехать к нам… не знаю, тут меня мама засекла.

(А я знаю: маленький Вэлос — наше светлое будущее.)

— Митя, поехали?

— Куда?

— В Орел.

— Не лезла б ты в эту грязь.

— Ты такой же, как и он! — закричала она ни с того ни с сего (кто он — Иван со своим мужичком?), вскочила, встала передо мной. — Такой же. Правильно Поль тебя бросила.

— Конечно, правильно! — заорал и я. — Может, она тоже вернется и меня простит, а?

— Чтоб ты за ее счет шагнул в последнюю свободу? Ну уж нет!

Я во все глаза глядел на Лизу. Она думает…

— Ты думаешь?.. Лиза, я не смог бы. Ее — никогда!..

— Я тебе не верю.

Никогда даже в мыслях… А сон? — вдруг вспомнилось. Почему я не могу сбросить душное ватное одеяло? Как явственно вспыхнули красные лоскутья, засияло райской синевой стрельчатое оконце с деревцем, послышались шаги, взглянули Божьи глаза. В той комнате она стала моей женой.

— Лиза, я не смог бы, — повторил я.

— Тогда отдай мне дедушкин парабеллум.

— Почему вы все подозреваете во мне преступника? — прошептал я в бессильном отчаянии. — И ребята. Даже Кирилл Мефодьевич. Даже мама! Разве я… разве у меня руки в крови?

— Что ты, Митенька, ты лучше всех, — прошептала она так же отчаянно, наклонилась, поцеловала меня в губы, пошла прочь, обернулась, взмахнула рукой, словно отталкивая нечто невидимое — ее оригинальный жест, беспомощный и, показалось, прощальный.

— Где ты остановилась?

— Нигде.

— Возьми у моих ключ от квартиры.

И я побрел в палату, где наконец-то застиг врасплох потолочного паучка, тотчас юркнувшего в щелку; за ним сдвинулась, задрожала паутинка с мушиными мумиями. Улегся на койку, перевел взгляд ниже — на «пурпур царей» на подоконниках: еще горит-догорает наш последний пир, убогий привал Никольских охотников. Дядя Петя наверняка тайком покуривает в преисподней, Андреич спит, Федор… Что такое? Да на нем лица нет! Что-то шепчет неслышно — зовет меня? Я подскочил, нагнулся. «Федя!» — «Палыч, ты?» — сказал беззвучно, одними губами. «Федя!» — «Свету нет». — «Потерпи, сейчас я фрейдиста… потерпи, голубчик!» — «Нет! — глядел он в упор, но явно ничего не видел, однако поймал мою руку и сдавил так, что я вскрикнул и остался как прикованный. — Не уходи… — выдохнул, задыхаясь, все тело заходило ходуном. — Ну, Палыч, елки-палки…» Я вдруг понял и затрепетал, а кто-то — я сам, но как будто не я — сказал вслух:

— Ныне отпущаеши раба Твоего, Владыко, по глаголу Твоему, с миром, ибо видели очи мои спасение Твое…

Дальше я почти ничего не помню — только Андреича, он держался за руку умирающего (или умершего — тройное наше рукопожатие), улыбался и, легок на слезу, плакал.

Откуда-то набежали, хоровод белых одежд, мужской голос: «Инфаркт миокарда. Конец»; женский плач («посторонний» плач — позже мать и жена завоют на весь белый свет), кажется, мелькнул долгополый плащ Кирилла Мефодьевича. Он особенно молился за него — неужто смертная маска проступала на простецком (русский мужик) его лице, а мы-то ничего не видели!

Я куда-то шел и шел и повторял, оказывается (опомнился и осознал): ибо видели очи мои спасение Твое… ибо видели очи мои… ибо видели… Федя, милый, где же ты сейчас? Ибо мои очи не видели: ни как отвалился камень, ломая печать; и бежали легионеры как зайцы, а тугие погребальные пелены, сохранившие форму тела, лежали во гробе пустые… Господи Боже мой, милостивый и страшный (милостью нездешней и страхом сакральным)! Подай знак: неужто Федор, комбайнер из совхоза «Путь Ильича», бессмертен? И я, неудачник и член Союза, бессмертен? И она? И даже Ильич — посланник гнева и ужаса? Какая тайна — и я на пороге. И когда я нечаянно сказал «Владыко, по глаголу Твоему» — это не я сказал, а какой-то дух во мне, который знает. Разверстые очи которого видели сломанную печать.

Но ведь тогда все по-другому, все другое — при свете оттуда. Солнце, слабое, осеннее — и другое солнце, в других небесах, у меня в сердце, и в душах деревьев-странников. Купола Николы. Если все по-другому — надо спешить. Я миновал часовню-морг (где ночью будет лежать его тело, а душа будет бродить перед мытарствами), старые могилы (могилу Иванушки), паперть, вошел под своды… нет, не пурпурная усмешка, а Его глаза сопровождали меня в полумраке. Достал, спрятал за пазуху, вышел, остановился на берегу. Сейчас недвижные темные воды поглотят железку с Галицийских полей и семидесятилетний эпизод закончится.

Сейчас. Я специально отрезаю себе этот путь — а ведь это трусость и истерика, шепнул некто. Владеть оружием и владеть собою — вот путь свободного человека. Стало быть, оставить? Да, проверить себя и свое другое состояние. Сейчас я поеду к ней (я побежал к флигелю, придерживая рукой халат на груди), уже сегодня ночью я увижу ее и скажу, что все по-другому… Нет, она должна узнать раньше (я вдруг суеверно испугался), надо спешить, сейчас я позвоню и скажу, что я люблю ее, а потом поеду.

В кабинете фрейдиста я связался с Орлом, а сестра ее сказала, что она только что выехала ко мне и чтоб я ждал. Еще одна душа была у нас на двоих, и я остался ждать.

Глава двадцать первая:ПРОЩЕНОЕ ВОСКРЕСЕНЬЕ

Она сказала:

— Пусть паучок, я не могу без него жить.

Алеша не поверил. Помня «пурпур царей», расцветающий на праздничном пире, он предпочитал верить в сказку. И быть может, был прав: быль и небыль, реальность и сверхреальность сплетаются, переплетаются в мировой ткани бытия. Прекраснейшие розы или нежные незабудки могут ведь пахнуть смертью, а смерть явиться прекрасным всадником или нежнейшей дамой, чтобы освободить узника.

Итак, сказка. В некотором Царстве-государстве, могучем и бессильном (время от времени престол в нем захватывает Царь— Голод), в городе старинном, расстрельном, жила невеста, которая никому не должна была принадлежать — по страшному предсказанию, ей грозила «погибель от злого мужа». Однако муж попался «добрый молодец», правда, с загадкой, а разгадка — у друга-паучка (так прозвала его красавица, как только увидела). Чтоб разгадать загадку, она вступила в опасную связь — и друг этот мало-помалу становился для нее любимым мужем, от которого понесла она дитя. Неизвестно, чем бы дело кончилось, да только однажды ночью (об этом Алеша, сосланный «на картошку», уже не знал) услыхала она удивительный разговор и поняла, что и любимый муж ее, и она вслед за ним связались с бесом могучим, но и бессильным, потому что молитва к Владыке Вседержителю как пришла к ней — тотчас ее от бесовства и освободила.

Освободила от страстной жизни — всех изумительных мелочей ее, прелестных ловушек, своевольных привязанностей. Бережно и отрешенно она прощалась с последней — самой дорогой доныне, драгоценной. Неяркие солнечные пятна, сквозь липы и дубы, прозрачно подрагивали на влажной земле, крестах и плитах. Осень обнажала убожество полузаброшенного кладбища, Поль не замечала: для нее на Троицком длился бесконечный детский день, воскресный покой с бабушкой, сестрой и церковным причастием («Вот и ко мне придете, когда тут лягу. Придете?» — «Бабушка, не надо, ты что!» — «Да я еще поживу, вас пристрою и потом всегда с вами буду». — «Всегда-всегда?» — «Всегда»). Поль сидела на зеленой лавочке внутри оградки, было тепло и тихо, очень хорошо, лишь изредка, все реже, пробирал озноб — последнее жалкое напоминание о том дне, когда в розовой прихожей Лиза сказала торжествующе: «Если ты сейчас не поедешь в Милое и не расскажешь все Мите, я это сделаю сама». И она поехала — только гораздо позже.