Третий пир — страница 11 из 106

— Ну как ты, Митенька?

— Превосходно. А ты?

— Я тоже.

И они засмеялись незнамо чему. На веранду явились серые коты, вспрыгнули на вновь прибывшие колени и запели сладко.

— У вас новые лица.

— Патрик и Барон. У тебя — Барон, а у вас Карл.

— А Поль где?

— В магазин ушла за минтаем. Но ты, Лиза, — я в восхищении!

— Правда?

— Правда, — повторил хозяин, взглянув на Алешу.

— Что-то есть.

— Все есть.

Да, все при ней, вяло согласился Алеша про себя, но — слишком ребенок, школой отдает, Черкасской, в классики с ней играть. И этот чересчур беспечен и обеспечен… по каторгам, по эмиграциям и психушкам, мятежники, зэки и скитальцы — вот что такое двадцатый век; только так: творец — отверженный.

— У вас книги выходили?

— Выходила.

Понятно, какие книжечки у нас выходят. Деньги нужны. Одну ораву эту прокормить! Котов уже сморило на коленях, собаки заглядывали в отворенную дверь и прислушивались.

— Итак, университет? — продолжал Митя. — Люблю отчаянных.

— Про что книги-то? — не унимался Алеша.

— А, сам, отчаянный, поступил и кончил.

— Да так, пустяки.

— Не ври! Не верь.

— Честно, ерунда.

— Зачем тогда писать?

— Для денег.

— Да врет он все! Не видишь, что ли?

— Так зачем?

— Для славы.

— Слава есть?

— Нету.

— А деньги?

— Тоже мало.

— Тогда зачем?

Алеша завелся в гневе, что его не принимают всерьез, тем более и беспечное обаяние хозяина начинало действовать; Митя защищался небрежно, как вдруг ответил невразумительно:

— Наверное, для выяснения отношений.

— С кем?

— Наверное, с Богом.

Ничего себе претензии!

— У вас с Ним личные отношения?

— У каждого личные.

Собаки разом прыснули с крыльца, как будто все стало ясно, вопрос исчерпан, и понеслись к калитке. Она отворилась, Поль приближалась по кирпичной ржаво-пестрой дорожке меж одичавших розовых кустов и золотых шаров — бесчисленных маленьких солнц — в окружении восторженных друзей. Те повизгивали и подпрыгивали, принюхиваясь к ее вязаной сумке. Карл на Алешиных ногах энергично потянулся, пробуждаясь. Алеша пробуждался вместе с ним. Вчерашний страх на вокзале невнятным предупреждением прошел по сердцу, Алеша пожал плечами и отвернулся, словно ослепленный, словно это было уже когда-то: по саду шла женщина в разноцветном сарафане, и древесные светотени играли на ее загорелом лице переменчиво-ярко и потаенно.

Начинался животный пир, смешались в кучу звери, люди, потекло густое варево из огромной закопченной кастрюли. Здоровые, упругие — шерстки лоснятся — звери и зверьки заходились в волнении, — котики облепили не ихнюю кастрюлю и ныли обделенно, как сироты; собаки толклись бестолково, вмешиваясь в чужие миски. Царь природы пригрозил половником, природа рассеялась поблизости. «Можно!» — слово-выстрел, каждый ринулся к своей доле. «Дамы» отвалили от порций очень скоро, Арап ел-ел, но тоже не доел, коты уже забавлялись минтаевыми хвостиками, словно это были мыши. Едальный ажиотаж был наполовину игрой (мне якобы не дают, я якобы отнимаю), имитацией борьбы за выживание, хищной вольницы, где каждый кусок — с бою, кровью и смертью, а не из ласковых рук.

— А мы? Обедать или гулять? — спросила Поль.

— Гулять! — хором отозвались Лиза и Алеша, а собаки совсем обезумели. Прекраснейшее слово, отголосок волчьей свободы. Гулять! Энергия инфинитива, веселое напряжение мускулов, лесная охота, переполненная запахами — незримыми знаками проскакавшего зайчика, вспорхнувшей бабочки, взметнувшейся по стволу белки. С глаголом «гулять» могло сравниться, даже превзойти по силе чувства, лишь прилагательное «хороший». «Арапушка хороший», «Милочка хорошая», «Карлуша хороший» — как объяснение в любви. Этим словом, нежной его интонацией, можно прервать кормежку, утихомирить схватку, пробудить ото сна. Для полноты счастья и взаимного понимания надо, приговаривая, почесывать за ухом, или доверчиво подставленное брюшко, или под мордочкой, где брыли переходят в богатую опушку. «Арапушка хороший!» — звериная морда размягчается влагой глаз и ноздрей — не слезы ли это души? Слово, прикосновение, единение — не намек ли на невозможный уже рай, на Божий промысел о мире сестер и братьев, где миллионы беспомощных «меньших» не волокут на живодерню, на пытки вивисекций во имя гуманизма науки; не отстреливают из ружей и автоматов; где деревья, цветы и травы не идут в жвачку, в топку, в бездарный книжный мусор, а живут чудесными пришельцами из сада небесного, а чистые воды отражают небеса? Промысел исказился, живые живут трупами.

Два озера — две полноводные голубые чаши вровень с зелеными берегами — отражали небо и полет ласточек. В ослепительном просторе золотых и розовых, ржаных и гречишных полей — далекие купола в липах, сельцо Никольское со столетней, земской еще больницей. Дальше — березовая роща, с которой начинался одноименный с селом лес. Родимая подворотня и подвал с пьяной материнской истерикой и ночка без лица — бездна с конями привередливыми… Да была ли она? — подумалось вдруг, но память плоти ответила безошибочно: была. Да черт с ней! Вопрос в другом: как совместить подвал и простор? Разрыв логических связей, единственное достижение двадцатого века, вносит в действительность элементы абсурда — так возник сюрреализм (сверхреализм — попытка преодолеть или, напротив, углубить этот разрыв сверхчувственным, подсознательным путем; то в литературе, а в «жизни» мы так и живем в сверхреализме), о чем Алеша слыхал смутно, однако ощущал остро: разрыв, абсурд, изъян даже в этом классическом пейзаже — русском раю.

— Странно, — заметил он, имея в виду изъян, — крестов нет, а церковь как новенькая, купола позолочены.

— Эти странности под охраной государства, — сказал Митя и рассказал чудесную историю — сюрреалистическую сказку.

Никола-на-Озерках простоял почти пять веков, перестояв Смуту, Никона и Петра, и Екатерину с Вольтером, и Маркса, вплоть до ленинизма; зажигались лампады, творились молитвы, сбирались нищие на паперти, крестьяне крестились на колокольный звон и всем миром правили Пасху, покуда комсомольцы не поскидали кресты. Но Никола выстоял. А обветшавши вконец, народный чудотворец сотворил чудо. Для этого ему понадобилось вызвать из Штатов тамошнего богача, сына сбежавшего барина. Старик сын поклонился могилам, прослезился и начал действовать — даром, что ли, революция стряхнула Обломова с дивана?

— А что в том плохого? — насторожился Алеша.

— В чем?

— В лежании на диване.

— Ничего. Наоборот. Лежали, чувствовали вину перед народом и двигали русскую идею.

Тем не менее американская биржевая хватка позволила совершить невозможное: встряхнуть власти на ремонт, за конвертируемую валюту, разумеется. Валюта пошла куда надо, но какие-то рубли по-честному выделили. Впрочем, Никола— Чудотворец расцвел только снаружи и без крестов, внутри в целях борьбы поддерживалась мерзость запустения. И все же (Митя не рассказал) в его пути к Никольскому лесу вошел свет куполов.

Они вошли в рощу и прошли разгоряченной душистой опушкой к Сиверке, запруженной плотиной. Здесь было их купание, в сторонке от туземного пляжа, где дачники сулили подать в суд на собак. Открылась потаенная поляна; прямо с кудрявой в березовых тенях травки ступаешь на песок в слоистые воды: парная теплынь — и внезапная резкая свежесть, теплынь — свежесть, солнечные лучи — подземные ключи. Струи чередовались, не смешиваясь, бросало то в мягкий жар, то в ласковый холод. Если усилить это восхитительное ощущение в миллион раз, в вечность — получим прообраз дантовского ада, круги, где корчатся прелюбодеи, предатели и убийцы: огнь пожирающий — холод вселенских пространств. Но когда это еще будет (а с нами вообще никогда ничего не будет), и Алеша поплыл отнюдь не ночным грешником, а уверенно рассекая упругую среду. В голове прояснялось, прозрачная влага омывала пронизанное зноем тело, и с чувством физической чистоты и здоровья он приблизился к Лизе, покачивающейся на спине в середине упоительной пучины. Однако коснуться не осмелился («грехи наши тяжкие»), раскинулся возле, глядя в бездонное небо и помышляя: «А с Лизой было бы так же?.. А как же? Все одинаковы. Нет, с той проще…» Без лица проще преодолеть первый животный ужас и жгучую нежность. А как та явится, обретет облик и начнет качать права? Ах, простите, нечаянно получилось, я люблю другую. Какую такую-сякую? Никого я не люблю, одинокий волк. Стало чего-то жаль, а небо бездонно, как в школьные каникулы над Окой. Над Чугункой — так еще с дореволюционных первых паровозов называлась нынешняя городская окраина: высокий мост, песок, деревья. Лежишь на волне, глядишь в небо или считаешь мимолетные вагончики. Лиза спросила внезапно — и тоже будто с сожалением: «Алеш, а помнишь нашу Чугунку?» Конечно, помнит, он только что вспоминал о ней! «Честно?» — «Честно!» Их руки в воде коснулись, робко сплелись — и вдруг оттолкнулись, отпрянули ладони и глаза, взаимно и резко — и оба понеслись наперегонки к берегу, чтоб движением унять зуд вранья.

Продолжая тему «собака — друг человека» (в этой главе от них не отделаешься, они следуют незабвенной шаловливой тенью, подносят палку, защищают от встречных-поперечных и выручают в неловкой паузе), необходимо запечатлеть и героическое начало. Итак, берег надвигался на юных невлюбленных в зеленом своем великолепии с облаками, кронами, бабочками и «дамами». Лиза с Алешей захохотали — исчезла неловкая пауза. «Дамы» неподвижно сидели по горло в прибрежной тусклой тине, задравши вверх морды; Поль укоряла их в трусости. Алеша засмотрелся на длинные, распущенные по воде блестящие волосы. Рыжие, с красно-каштановым лоском, темные и светлые пряди смешиваются в богатом, сложном, изменчивом узоре, зависящем от игры света, воды, от движения головы и плеч. Она сказала что-то — он не расслышал, — отплыла подальше, крикнула с трагизмом в голосе: «Милочка! Патричек! Спасите!» — и ушла на дно. Алеша дернулся, не сразу сообразив — игра! «Дамы», как пробки, выскочили из тины, но не к Поль, а на травку, забегали взад-вперед, завопили к небесам, любовь и страх — нестерпимая мука. Победила любовь. С видом самоубийц бросились собачки в реку и поплыли спасать — на диво энергично и быстро. Секундный сюжет затягивался, Алеша пробормотал: