Третий пир — страница 22 из 106

— Давай лучше поговорим обо мне.

— С удовольствием.

Дверь распахнулась, и Жека закричал:

— Ага, уже пьют! Где мой револьверт?.. Ребяты, подать папин револьверт! — захлопнул дверь перед развеселыми рожицами. — Гляди-ка, «Наполеон». Для самых высокопоставленных клиентов.

— А к какому разряду ты относишь Митю?

— К наивысшему.

— То-то же. И вообще ты нам помешал. Я объясняюсь в любви, и он уже вроде бы склонялся…

— Мить, не связывайся. Вдова с детьми… правда, я обеспечу, обеспечу. — В подтверждение Вэлос залпом опрокинул рюмочку, на секунду расслабился, маска пошлости чуть-чуть сползла, повисла вкось-вкривь на маленьком подвижном, знакомом до малейшем гримасы личике, и впервые подумалось: а вдруг доктор не шарлатан?

Супруги (или не супруги?) продолжали скетч — ловкий, колкий переброс реплик, он не вмешивался. Нет, не в том дело, что Жека обслуживает членов правительства (там тоже полно шарлатанов), а просто: почему — с самого начала его карьеры — я так уверен, что он блефует? Не он ли — вот в чем дело! — внушил мне эту уверенность? И еще: почему именно сейчас я загорелся этим? Какое мне, в сущности, дело… нет, не сейчас, это (сомнение или страх?) подкрадывалось давно, укрепилось позавчера ночью, когда мы пили шампанское на веранде (диалог Вэлоса с Лизой: вспомнить дословно и записать), а сегодня блеснуло красным блеском меж белых башен — как дорожный знак опасности. И я помчался через всю Москву… Жека наконец оторвался от Маргариты, переключился на друга и спросил:

— Ну, как трактат?

— Любопытно.

— Митюша, не ври.

— Да, ужасно. Нет, чудесно. Он думал над тем же, над чем я бьюсь спустя почти семьдесят лет.

— Потрясающе, — подтвердил Вэлос.

А Маргарита поинтересовалась:

— Какой трактат?

— Дедушкин. У Мити был дедушка с пистолетом и трактатом…

— Тьфу, у меня от тебя мигрень! Что такое трактат?

— Ученое сочинение, за которое дедушку расстреляли в сорок первом, да, Мить?

— Ну и ну! Это ж надо было такое сочинить.

— Он вообще неосторожен. — Вэлос нахмурился. — Митя, ты очень неосторожен. Мы тут, конечно, свои. И вообще за разговоры пока не берут…

— Пока?

— Не берут, не берут и брать не будут, потому как машинка дает сбой, горючего не хватает. То есть его совсем уже нет, выдохлись, крутятся по инерции. Но ты ведь пишешь Бог знает что — и в Москве об этом знают. Один Никита с его восторгом… за столиком в писательском домике после пятой рюмки…

— Жека тебе завидует, — пояснила Маргарита.

— Дура! — заорал Вэлос искренне. — Не обо мне речь, у меня другой путь. Там, где надо, ничего, конечно, не поймут, но почуют. Ты недооцениваешь их чутье…

— Да что мне до них…

— Правильно. Не в органах дело, а в тебе. Ты — в тупике. Ну, Никита с Сашкой почитают, разинут рты — ну и что?

— Чего это ты разошелся?

— Балагурю. Я — балагур. И у меня для тебя есть одна штучка. Пойдем в кабинет…

— От меня избавиться хочешь? — осведомилась Маргарита.

— Марго, не суетись. И не подслушивай. Есть же чисто мужские проблемы…

Жека подхватил иностранную бутылку и две рюмочки, в прихожей метнулись тени и приглушенный смех. Солидный, дорогой, якобы профессорский кабинет утопает в предвечерних лучах, тяжелая, якобы старинная мебель внушает доверие (старомодный эскулап в очках… «Доктор, спасите, приходит чертик, приходит и приходит…» — «Как пришел, так и уйдет, не волнуйтесь»). Доктор опустил фиолетовые непроницаемые портьеры («драпри» — так он выразился), нашарил какую-то кнопочку в стене, вспыхнули угли почти натурального с виду британского камина («Сюда, сюда, Митя, к камельку, а за окнами, представим: „Мчатся тучи, вьются тучи, невидимкою луна…“ Кыш отсюдова! — повысил голос. — Оба в мать».)

В полумраке псевдоночи Митя ощущал приятную прохладу кожаного кресла, слегка поворачивал в пальцах хрустальную рюмку, густая влага вспыхивала пурпуром углей.

— Ты считаешь, что я в тупике?

— В расцвете и в тупике. Но есть выход.

— Какой?

— Эмиграция.

— Я с тобой серьезно, а ты…

— Я абсолютно серьезно и все обдумал, — Жека говорил непривычно задумчиво, стекла очков отражают тот же угольный пурпур. — Сейчас ты завопишь: Отечество, мол, почва. Так для кого ты выкладываешься? Для унавоживания отечественной почвы?

— Если бы. Это честь.

— Вот именно: если бы. Кто тебя слышит? Не обманывайся, друг мой, ты занимаешься самоуслаждением. Это нечестно. И для Отечества, и для почвы лучше, чтобы ты был там. Тогда услышат. Если б в свое время твой дед был там…

— Слушай, — перебил Митя возбужденно, — кажется, я понял. Ведь он мог уехать, а выбрал самый тяжкий путь.

— И бесполезный. Жертва вечерняя, но бесполезная.

— Утренняя. На рассвете.

— Откуда ты знаешь про рассвет?

— Я не знаю, — он растерялся. — Я всегда так чувствовал. Солнце встает, или пасмурно, влажно. Мне кажется…

— Да постреляли по камерам — и все. Не вдавайся, не застревай на этой точке.

— Как ты думаешь, — пробормотал Митя, — их успели закопать до немцев?

— Да что тебе? Немцы — народ чистоплотный, тюрьма должна функционировать при всех режимах. Не в том суть. Я все обдумал и нащупал пути. И отдаю себе отчет, — сказал он проникновенно, — как мне будет тебя не хватать. Но я подъеду. Языки я знаю. (У Жеки и впрямь была редкая способность к языкам.) Я подъеду, и мы развернемся, мы им покажем, что такое русский дух.

— Что покажем? Нет, я умру!

Митя наконец развеселился (нет, не утренняя радость, когда Поль угадала его мысли — или, наоборот, он угадал ее? — ведь она раньше прочитала), Вэлос, конечно, не шекспировский шут, но все-таки безумно смешно. Смешно! Оба друга исходили в смехе, изнемогали, так что и Маргарита не выдержала и сунулась было в дверь, и Жека замахал на нее руками, и из рюмки разбрызгался «наполеон» на электрические угли (инфернальный огнь не дрогнул), они не смогли остановиться, и странный смех этот уже отдавал слегка истерикой, как вдруг Жека сказал деловито и буднично:

— Ничего смешного. Предлагаю обсудить мой выход. Подчеркиваю: абсолютно безопасный. Но есть одна тонкость — ты, конечно, догадываешься, — так ведь вздор, условность, формальность, скоропреходящая.

— Ну?

— Ты должен сменить национальность.

— Жека, ты меня сегодня уморишь, ей-Богу!

— На минуточку! — вскричал Вэлос. — Русским нельзя, никак. То есть можно, но сложно, у русских все сложно и всерьез. Риск и скандал, и могут взять. Притворишься на минуточку, тем более ты крещеный, в Палестину воевать не пошлют, прямиком в Бостон.

— В гробу я видел…

— Ну, в Париж!.. Хотя для настоящего громокипящего успеха нужны Штаты, они задают тон. Ну пусть Париж… или Стокгольм, — Вэлос задумался. — А пожалуй, Митя, ты прав: не Бостон, а Стокгольм. Ты ведь помнишь свой роман наизусть? Ты все свои вещи помнишь наизусть? Сможешь восстановить?

Митя усмехнулся.

— А может, в Грецию, а, Жека?

— Ни-ни, это провинция… Ах, да! — он засмеялся. — А меня тогда покойник выпорол, ну, папа. Я не рассказывал? Нет?.. Впрочем, сейчас не об этом. Я вот о чем подумал. Неплохо бы, пока суд да дело, переправить рукопись, пусть переводят. Жалко, я не могу, языки знаю, а… не могу. У тебя есть отпечатанный экземпляр?

— И экземпляра нет, и концовка еще не дописана, — отвечал Митя машинально, с изумлением отмечая, как втягивается в какую-то несусветную чушь, вроде детского побега.

— Это не проблема, Полине надиктуешь, — Вэлос занялся «наполеоном», наполнив рюмочки до краев. — За успех, Митюша! Эх, пройдемся мы еще, братец, по Елисейским полям.

— Не хочу.

— Захочешь. Вот закончишь вещь — и захочешь. Чтоб автор — да не хотел? Это извращение. Да ты представь: книжечка, новенькая, свеженькая, как невеста, которую только что выдали, страницы похрустывают и пахнут славой. — Вэлос улыбнулся и оглянулся на дверь. — Кстати, у меня есть одна девочка (просто знакомая — пока). Могу подарить. Чудо.

— В Париже или Стокгольме?

— То своим чередом. Я ей про тебя рассказывал, с ума сойти.

— С ума сойти, — повторил Митя задумчиво. — Ты к чему это подбираешься, Вэлос?

— Ага, загорелся?

В прихожей послышались звонок и голоса.

— А, черт! У меня ж на восемь назначено. Ждите! — густо гаркнул Вэлос. — Я на часок. Ты пока с Марго, а потом махнем…

— Нет, поеду.

— Куда?

— К Поль.

— Вот что, Митя, я говорил абсолютно серьезно.

— Насчет чего?

— И насчет того, и насчет другого. — Он и вправду говорил серьезно, даже умоляюще.

— Сними очки, я тебя не вижу.

Глаза, черные, без блеска и печальные как будто, уставились с ожиданием.

— Знаешь, Жека, что мне пришло в голову?

— Что?

— Давным-давно. Но я не решался.

— Что?

— Обвенчаться с Поль.

— Для тебя, Митя, я на все готов. Но с церковью у меня отношения… как бы поточнее… изощренные.

— Да я тебя ни о чем не прошу.

— А почему, собственно? Разве тебя не волнует мое вечное спасение? Ты никогда меня, Митька, не любил, еще в седьмом классе, помню, когда принимали в комсомол…

— Ладно дурака-то валять. Прощай.

— До скорого. — Они стояли у кабинетной двери, Вэлос сказал скороговоркой: — Философ успокоился наконец.

Сегодня на рассвете, когда ты дочитал «Обожествление пролетариата». Не надо никаких жертв, ты свободен, перед тобою весь мир. Кончай роман.

А мир в Милом стоял безмятежный — ночной, лесной, озерный, как в те догалилейские времена, когда земля была плоской и богатой, и солнце, месяц и звезды вращались вокруг нее. Месяц плывет в кротком акварельном облачке, Поль ждет его на крыльце с книжкой, с веранды падает оранжевый свет, собаки встрепенулись и бегут к калитке.

Ночью на своем чердаке он пил крепчайший чай, курил, писал («Чтоб расчистить поле для Христа, мир должен пройти через нищету и оскудение. Неужто так? Ускорять конец или спасать „остаток“? Нет, это — гибель всего живого — бесчеловечно, сверхчеловечно, душа не принимает. Как примирить языческую материю и христианское ее отрицание. Преображение или Страшный Суд. Или возможен третий путь — вот тайна тайн»). Рассеянно писал, вспоминал: они сидят на сундуке в маленькой провинциальной кухне с печкой, за окном метель, Поль говорит быстро, оживленно: «Господи, как интересно! Я не читала, я даже не слышала о нем» (Розанов). — «Вот поженимся и переедешь ко мне, я достану, а сейчас некогда, не до того»; конечно, не до философии, улыбаются, и она говорит с ужасом: «Неужели я смогу при тебе читать? Вообще что-то делать и думать не только про тебя?» Писал, вспоминал и думал: как она сказала в ответ на его предложение (он подошел к крыльцу и сразу выпалил): «Ты знаешь, Митя, я всегда этого хотела. Но теперь не надо, поздно». — «Как это поздно?» — едва выговорил он, будто вмиг омертвев. «Нет, не поздно, я не то сказала. Но теперь я уверена: ты должен быть свободен». Свобода! Что они, сговорились, что ли?