Третий пир — страница 23 из 106

5 сентября, пятница

Что за сон мне приснился, Господи!.. Красное ватное одеяло на диване, надо подойти и посмотреть, кто там лежит, но такой ужас и омерзение от этого одеяла, там тайна (тайна моего недописанного романа), и чье-то лицо мелькнуло в окошке. Надо рассмотреть… надо рассказать Борису Яковлевичу, он на мне диссертацию защитит — или с фрейдистским душком нельзя?.. Тут на меня напало абсолютное отчаяние. Нет, отчаяние — все-таки жизнь, движение, отталкивание. Тоска? Томление — слабо, вяло. Ужас? Тем более жизнь, содрогание души. Мука — в этом слове что-то есть, какая-то запредельная неподвижность. Какая гнусная привычка — непременно назвать неназываемое. А между тем надо что-то сделать, немедленно, иначе с ума сойду. Откинул с головы казенное одеяло, тощее, желтое — уже утро. «Моя» погода за окном: дождь, мощный, сплошной поток, уйти, раствориться, стать каплей, испариться в буддийской Вселенной, но я-то хочу Тебя! Или я уже ничего не хочу? На табуретке сидит Кирилл Мефодьевич, совершенно сухой. Зачем он таскается сюда каждый день (вчера не был, а ведь я ждал), ходит и ходит, вынюхивает, высматривает? Но я молчу, я ничем себя не выдал. Зато Федор и дядя Петя разливаются соловьями — общипанные, обглоданные соловушки, — рассказывают случаи из жизни, и есть кому их послушать.

Вслушался в дядипетин бред, ничего не понял (какой-то костер до небес), я слушал каждый день вместе со странным стариком — но урывками, то и дело проваливаясь в какую-нибудь собственную яму, и все это (случаи и ямы) сплеталось в фантасмагорию, в сюрреалистическую прозу, где рядом поток, костер, кошмар. Но уж лучше дядипетин кошмар, чем мой собственный. Словосочетание Никола-на-Озерках восстановило реализм и осветило всю картинку: они жгли иконы. Костер до неба — какое великолепное жертвоприношение, комсомольцы отгоняют воющих баб от огня, а «главный», из Москвы, говорит: «Теперь вы убедились, что Бога нет». Хотелось бы мне посмотреть на этого «главного», как огонь в ночи играл на лице, на стеклышках пенсне, и бодрил наган, и кто-то невидимый смеялся в кустах над могилами. «Потом, в голод, — скрипел дядя Петя, — говорили: это нам за ту ночку. Вот я и думаю: если Он так отомстил, что полсела вымерло, то разве Он есть?» Тысячелетия думали, ничего не придумали, кроме теодицеи — «оправдания Бога». Если есть Он, то как может быть зло? Если есть зло, то как может быть Он? Банальность, арифметика, на которой, однако, все спотыкаются.

Я смотрел на Кирилла Мефодьевича, он сказал:

— Он же с нами.

— С нами? — переспросил дядя Петя недоверчиво. — С нами мучается?

— Должно быть, так. Он сказал: «Се Аз с вами есмь во все дни до скончания века. Аминь».

— А вот еще был случай… — начал Федор. Я отключился, но что-то в глазах адвоката насторожило меня, и перебил:

— А почему вы вчера не приходили, Кирилл Мефодьевич? В Москву ездили?

— Да.

Ах, как заиграла кровь, и жизнь вернулась, с мокрым ветром ворвалась в палату.

— Вы… нашли?

— Да.

Спокойно, Митя! Спокойно. Адвоката не проведешь, разумеется, но он может выдать косвенные улики. Уже начал:

— Собаки якобы отвезены к каким-то пациентам, адрес мне не дали, несмотря на мою настойчивую просьбу. Правда, телефонами мы обменялись…

— Врет. Завез куда подальше, — отмахнулся я. — Надеюсь, не убил.

— Да, в конце концов я добился от него: завез, но не убил. Второго сентября. Выпустил из машины на шоссе у развилки к совхозу «Путь Ильича».

— Поэтому мне надо с ним поговорить, мне он скажет настоящую правду. Друзья детства. Я вам крайне признателен, Кирилл Мефодьевич, за сведения. — Залез в тумбочку, пошарил, достал блокнот с авторучкой, а ручонки-то дрожат, поосторожнее. — Диктуйте адрес.

— Его там уже нет.

— Вы его спугнули! — завопил я, все-таки сорвался. — Вас не просили объявляться и объясняться с ним!

— Возможно, я сделал глупость, — легко согласился хитрый противный старик. — Но надо же разобраться в ситуации.

— Тут и разбираться нечего!

— Ошибаетесь, Дмитрий Павлович. Это очень непростое дело. Может быть, самое сложное в моей практике.

— Разобраться ему надо! — Меня несло в истерику, я осознавал, но остановиться не мог, обращаясь к дяде Пете и Федору, таращившимся со своих коек. — Меня бросила жена, понятно? Ушла к моему другу, неужели не понятно? Я хочу их разыскать, поговорить по-человечески, обсудить — что тут криминального? Я не собираюсь убивать! У меня в мыслях нет и не было никогда — за что вы меня подозреваете, мучаете меня? День и ночь!

Наступило молчание, я передохнул в березе за окном, словно окунулся в мокрые кудрявые пряди и освежил мозги, идиот! Андреич возразил тревожно:

— Палыч хороший.

Честное слово, я горжусь тем, что одного меня он признает и я ему нравлюсь.

— Как вы разыскали их, Кирилл Мефодьевич? Это-то вы можете сказать?

— Пожалуйста. По сведениям Алеши, они уехали в Переделкино. Я там погулял, но только на пятый день на одной из улиц напротив калитки увидел «москвич» красного цвета с номером, который мальчик запомнил. На всякий случай позвонил в близлежащую дачу, где и встретился с Евгением Романовичем Вэлосом.

— Дальше.

— Он был любезен, словоохотлив, очень огорчался, что вы в больнице…

Федор вставил кое-что по-древнерусски.

— Нет, Федор Иванович, доктор своеобразно привязан к другу детства.

— Весьма своеобразно, — подтвердил я.

— Да. Он просил передать, что по-прежнему прилагает все силы, чтобы держать вас в душевном равновесии. И не откажется от этого, пока жив. Передаю почти буквально.

— Что все это значит?

— Я поинтересовался. Он ответил: этого никто не знает и не узнает никогда. «Пока я жив», — повторил небрежно. Спустя какое-то время в комнату вошла Полина Николаевна, я встал и поклонился, она не обратила внимания. Высокая, рыжеволосая, в красном сарафане.

— Это она.

— Да. Она сказала: «Мне здесь надоело». — «Мы сегодня уезжаем», — ответил он. «Куда?» — «Куда ты захочешь». Она пошла из комнаты, я спросил вслед: «Не хотите что-нибудь передать вашему мужу? Он в больнице». — «Я знаю», — сказала она, не обернувшись, и ушла. Если вас интересуют мои наблюдения…

— Нет. Ни эротические причуды, ни черная магия меня не интересуют.

Я не мог слушать, физически не мог — жизнь моя этого не принимала. С прошлой пятницы, когда Никита сказал: «Спутались они давно, года два уж, наверное», — мне так и представлялся спутанный омерзительный клубок из рук, ног и прочих членов, орошенных кровушкой (это уж дополнительный штришок, внесенный мечтателем — мною). Ничего подобного — все благопристойно, абсолютно реально, все живы. Реализм невыносим, подробности убивают — если бы! — пытают. Пунцовый сарафан. И как он сказал с покорной страстью: «Куда ты захочешь».

Однако свидетели не были удовлетворены, и дядя Петя поинтересовался, зря в самый корень:

— От чего лечит твой детский дружок?

Кирилл Мефодьевич взглянул на меня, я кивнул (мужчина я, в конце-то концов, или истеричка?), он сказал:

— Насколько я понял, он специалист по душевным заболеваниям. Использует гипноз и внушение.

— Ни черта себе! — изумился Федор. — Никогда не верил!

— В нечистую силу я верю, — заявил дядя Петя строго.

— Так какого ж, Палыч, ты сидишь (Федор мой ровесник, но в палате я — Палыч, и болезнь у меня сомнительная). Он твою жену загипнотизировал, а ты… — Тут Федор кстати припечатал и меня. И я не обиделся, все правильно.

Кирилл Мефодьевич сказал:

— Думаю, все не так просто. Когда мы разговаривали с Евгением Романовичем, я ощутил целенаправленное движение посторонней, очень сильной энергии.

— В чем это выражалось? — спросил я.

— Например, на какое-то мгновение я забыл обо всем и с удивлением глядел на молодого человека, сидящего напротив. Тот улыбался. Мне стало неловко: как я попал сюда и что мне от него нужно? А улыбка становилась все привлекательнее, лицо все краше. Я почувствовал, что и сам улыбаюсь, попытался перекреститься и вспомнить молитву. Не могу, рука не поднимается. Вспомнилось другое. И какой-то голос во мне сказал: «Отче наш…» Я сразу ощутил птиц за окном, сирень и солнце. Евгений Романович перестал улыбаться, и вошла ваша жена.

— Вы его одолели, или он сам прекратил внушение?

— Наверное, был вынужден. Его как-то корежило, как будто легкая судорога пробегала по лицу, и тон переменился на более отрывистый и резкий.

— А что вы ему противопоставили?

— Воспоминание из молодости.

— Аналогичное?

— О, нет.

— Жека надо мной экспериментов не проделывал.

— Да ведь это пустяк. Могут быть затронуты глубинные слои подсознания. Но даже это не главное. Я уверен и вот лишний раз убедился: подчинить себя чужой воле можно, если сам — сознательно, чаще бессознательно — стремишься к этому.

Вывод прозрачный до неприличия: она связалась с ним сама, добровольно и свободно (мелькнула мыслишка: а может, он намекает, что я с ним связался?). Я так и думал. Но деликатный старик ограничился намеком, а для иллюстрации тезиса о тайной свободе человека обратился к высокому костру дяди Пети:

— Вот пусть Петр Васильевич скажет: они иконы по приказу жгли или добровольно?

— Черт его знает как! — дядя Петя задумался. — Страшно было и весело. Как что подзуживало: проверь, что будет, проверь. Не по приказу. Всю ночь пили и гуляли, а мороз лютовал, крещенский, наутро, чтоб уж до конца, надумали и церковь разнести. Активисты то есть. Очкастый в ту ночь отбыл. Пришли — пусто, а на балке в правом приделе подпасок висит. Дурачок наш деревенский, Ванька. Уже закоченелый.

Я аж вздрогнул. Какой нездешней, потусторонней силы сюжет (здешний, здешний, никольский). Осколок Апокалипсиса, разрушающий евангельские каноны: юродивый выбрал самую позорную иудину смерть, чтобы спасти храм.

— Ну, протрезвели слегка, — продолжал дядя Петя. — Секретарь комсомольский говорит: так он же дурачок, какой с него спрос? Тут бабы набежали, заголосили, нас выгнали. Потом хоронили.