Третий пир — страница 24 из 106

— Все хоронили? — спросил Кирилл Мефодьевич.

— Все. Старухи обмыли, в чистое переодели, мужики гроб сколотили. Думаешь, легко в тридцать градусов могилу копать? Опять костер жгли, по очереди долбили. А тут еще недоумение: ведь крест ему не положен и в ограде упокоить нельзя. Ну да попа от нас еще в двадцатом увезли. Потому сами распорядились.

— Поставили крест?

— Поставили. Возле церкви и схоронили.

— Сколько вам было лет, Петр Васильевич?

— Сколько б ни было, все мои.

— Ну а все же?

— Тринадцать.

А дождь шумел упоительно-равнодушно. Протянуть руку в окно — на ладонь упадет несколько упругих кроваво-красных капель. Как в кинематографе или во сне — немного воображения, — протягиваю руки к небу в прозрачном чистом потоке, струи стекают, обагряют до локтей, до плеч, прожигают кожу до костей, лицо костенеет, стоит скелет с вознесенными костяшками посреди лужайки с красной травой.

Такие видения не к добру. Кирилл Мефодьевич стоит посреди палаты в допотопном брезентовом плаще до пят, до калош, надетых на штиблеты. Отрешенное лицо крестоносца в черном капюшоне, тяжелый крест в правую руку — и пошел сквозь красный дождь или крещенский холод к высокому костру.

— Ну, я пошел, — сказал старик. — Друзья, до завтра.

И я пошел — в преисподнюю покурить. Как ни странно — пусто, грешники по койкам, но воздух висит дымовой завесой. Отворил я окно, стало душно невмочь. Беломорканальский смрад пополз, поглощаемый небесной стихией, тоже — не исключено — отравленной. А кинематограф продолжался: белое видение возникло в глубине дворянской дорожки, такое прекрасное в старой зелени, что дух захватило. Видение приблизилось, вырвало сигарету изо рта и сказало с гневом:

— Вам запрещено курить!

— Любаша, милая, ну что за тоска?

Она стояла в прозрачной полиэтиленовой накидке, капли падали на губы и подбородок, и она их слизывала блестящим алым языком. По законам беллетристики (прекрасной грусти) она должна быть мне послана вместо той, коварной.

— У вас горловые спазмы!

— У меня димедрол кончился.

— С ума сошли! По сколько глотаете?

— По две.

— Никольская больница очень бедная.

— А я люблю бедность.

— Вот и мучайтесь.

— Да я мучаюсь. Только дайте димедрол.

Она меня еще помучила (совсем немного — добрая душа), порылась в белом кармашке, протянула невесомую пачечку, я поцеловал с братской благодарностью мокрую вздрогнувшую руку, она вырвала и осталась стоять.

Сквозь кипение, шуршание и шелест совсем близко сверкают купола без крестов (кресты мы сняли и таскаем на себе). Интересно, баричу из Бостона рассказали, как спасся их Никола-на-Озерках? А холод был не крещенский, другой, не земной. Чтобы сложить руки крест-накрест, дурачка, должно быть, пришлось оттаивать в избе. Или окоченел навсегда, до Суда, чтоб простить и обняться с «главным» в пенсне; они узнают друг друга сверхчувственным образом по ярко-алой полосе на шее и по снесенному пулей затылку (попозже, от своих товарищей). Я закурил, и мне никто не помешал, Любаша уже ушла. К завтраму дождь пройдет, пойдет сияние от всех этих лепестков и листьев, озерных всплесков. Я пойду в правый придел (Никольская больница — для бедных, и больные свободны, как ветер в русском поле). Воззрятся лики со сводов — их закопченные, отбитые останки, бездонно-голубой глаз, драгоценный жест, кусок пурпура, стопа с гвоздем — калеки у престола. Посмотрю на балку и даже тени нетленной не увижу, но вдруг станет безумно холодно, до костей, до мозгов, словно обнажатся кожные покровы.

Покровы обнажатся, и не согреет высокий костер напротив царских врат, в котором горит, не сгорая, вечная усмешка над нашей тайной свободой.

Глава шестая:НЕКРОПОЛЬ

— Алло.

— Поль, ты? — голос глубокий, мужественный.

— Это Лиза. А вы кто?

Короткое молчание, короткие гудки. Главное, не дали досмотреть: кто-то заглядывает в окно, страшно до ужаса, до восторга, до изнеможения, а лица не видать. Да, вот так: в окно заглядывает некто без лица.

Лиза забралась с ногами в готовое стать прахом креслице, голая, в прозрачной ночной рубашке, сон и явь сливались в потоке сознания, скрежет и тихий вскрик, и все стало на свои места. Она сидит в прихожей у Плаховых, вошла Поль и испугалась.

— Вхожу: какое-то шевеление впотьмах, — говорила Поль быстро, проходя на кухню, обернулась. — Ты что тут — спишь?

Лиза засмеялась.

— Вспоминаю сон. А тебе звонил мужчина, не назвался. Который час?

— Двенадцатый, голубчик.

— Ой!

Лиза проскользнула в столовую, где спала на диване, который любезно лопотал и тихонько постанывал по ночам, жалуясь на старость, а на ковре поблекший юный паж протягивает даме серебряное зеркало. Схватила махровый халат, заперлась в ванной, встала под душ, почти холодный, почти отрадный, напевая в звоне струй: «Во-первых, он меня поражает. Во-вторых, он опять меня поражает. И в-третьих!»

Вчера, осуществляя китайскую мечту, ели трепанги, прислуга подобострастно льнула, чувствуется, он везде «свой клиент». И за трепанги придется заплатить, за все. Значит, так надо, я готова, ни за что не откажусь от игры, жгучей, жгуче-холодной, хладно-красной, как (всплыло южное словцо) страстоцвет.

За неделю она сильно повзрослела и смутно ощущала, что все эти дорогие пустяки (вроде ужина при свечах), старинные соблазны избыточны, вовсе не соответствуют цели простой и ясной, как всемирный закон тяготения: яблоко, наливное-золотое, непременно падает на землю в английском саду (и в русском), словом, во всемирном саду, и все к этому тяготеют. Кроме Ивана Александровича. «Русское отделение, — говорил он хладнокровно, — тебя устроит?» — «У меня всегда были пятерки по сочинению, точнее, четыре-пять, ну, одна-две ошибки случались обычно…» — «Это неважно». — «Вот чего я боюсь — истории». — «Обойдется». — «Я вообще боюсь». «Не верю. Ты смелая девочка». — «Вдруг не поступлю?» — «Ну и что?» — «Больше не увижу вас». Он засмеялся с досадой (взял сигарету, отвернулся, пожилой китаец щелкнул зажигалкой, они переговорили о чем-то переливчато-странно, как птицы), он тоже изменился с прошлых каникул: вместо учтивой благожелательности, порой приводящей в отчаяние, — борьба, даже отталкивание и в то же время готовность идти навстречу во всем, кроме, так сказать, «тяготения». «Во-первых, он меня поражает, и во-вторых, и в-третьих».

Лиза затянула поясок из крученого шелка с кисточками на тончайшей талии. («Что же ему нужно от меня?») Из кухни пахнул колониальный аромат, Поль, в изумительно-зеленом, в классическом отблеске рыжих кудрей, варит кофе. Внезапно вспыхнул гнев. Как она посмела увлечь моего Алешу и как он (Иван Александрович) посмел отвернуться от меня и заговорить по-китайски. Они мне все отвратительны, я ненавижу их. С улыбкой ребенка, балованного и милого, она вошла на кухню.

— Ужасно хочу кофе! А почему ты в Москве?

— Работу привезла и взяла новую на неделю. И вот тебе ягод.

Ах, разлюли-малина, смородина сладостна, кофе крепок, горяч и пахуч.

— Ну что, Лизок, начнем заниматься?

— Чем?

— Наверное, русским?

— Пустяки, я все знаю. Тебе Алеша понравился?

— Хороший мальчик, хотя сам еще не знает, чего хочет. Что это за предложение?

«Он-то знает, а ты придуряешься», — подумала Лиза с раздражением возрастающим и отчеканила:

— Сложное с последовательным подчинением, придаточные уступки и изъяснительное. Говорю же, пустяки. Как Митя?

— Работает.

— С ума сойти, как вы живете.

— То есть?

— Работа и работа. И ты при нем день и ночь. Неужели не надоело?

Поль не ответила.

— Я бы не смогла.

— Да, чтоб не забыть. Когда ты в ванной была, Алексей звонил. Он сейчас приедет.

— Зачем?

— Ему нужна «Мать».

— Кто?

— Ведь «Мать» по программе? Горький в чуланчике под роман-газетами.

— Его мать, — перебила Лиза, — натуральная шлюха. Протяжно зазвонил телефон, Поль вышла, Лиза прислушалась рассеянно, ничего не разберешь, вдруг одна фраза выскочила чертиком из табакерки:

— Я буду на нашем месте, паучок.

Паучок! Прелесть! Ай да тетка!

Поль появилась оживленная и быстрая, закурила, прошлась взад-вперед, словно взвихряя зеленый сквозняк. Сквознячок-паучок. Смех щекотал горло, однако не стоит выдавать себя раньше времени.

— Как ты смеешь обзывать неизвестную тебе, в сущности, женщину?

Лиза и думать забыла про «Мать» — мать, но злой дух уже вошел в права и распоряжался.

— Всем известно: она любит погулять, а потом повеситься. То есть притворяется и ее спасают.

Поль остановилась и внимательно слушала.

— Как же Алексей уехал?

— Да ничего с ней не сделается. Это привычка такая, чтоб ее пожалели. Пожилая тетка, даже старше тебя…

— Она живет в угловом доме с ажурным балкончиком?

— В подвале.

— Ну, мне пора, — сказала Поль внезапно.

— К Мите?

— К Мите, — соврала она, не дрогнув.

— А разве мы не будем заниматься русским? Ну пожалуйста, Поль, мне так понравилось. «Я тороплюсь к мужу, потому что люблю его». Что это за предложение?

Поль засмеялась как-то странно, презрительно и ушла. Скажите, пожалуйста, сколько гордости при нашей бедности! А паучок плетет паутинку на нашем месте. Утренний мужской голос — точно. Господи, как страшно! Почему? Злой пыл угас, и непонятный страх (чем непонятней, тем страшнее) обступил, окружил, овладел. Где же Алеша? Ведь ему нужна «Мать».

Лиза промчалась в чуланчик за спальней, включила свет — слабенькая под самым потолком лампочка силилась рассеять омертвевшие сумерки. Лиза даже отвлеклась на минуту, перебирая прах десятилетий: ни одно имя не было ей знакомо. Ужас какой-то! Ага, вот и «буревестник» в серых томах. «Над седой равниной моря ветер тучи собирает. Между тучами и морем…» — натужный пафос засвербел в ушах застарелой серой. Прочистить уши и завопить на вступительных наизусть (так положено по программе): «Буря, скоро грянет буря!» А вот и Ниловна: разбрасывает листовки на картинке, и две держиморды никак за нее не ухватятся.