К ночи, уже дома, Митя несколько отошел. Обыскивать общежития безнадежно, их слишком много, и может быть, она живет где-то на квартире. Но она непременно должна прийти в университет, когда вывесят списки поступивших: а вдруг в этом году другой проходной балл? Хоть бы другой!.. Он кое-как прожил неделю, явился к семи утра, к десяти открывали двери, ее не было, его фамилия безрадостно красовалась где-то в середке, ее нигде не было! Он приходил еще три дня, сидел на лавке против входа до вечера, до фонарей, до обольстительных сумерек, печального и горьковатого аромата табака с полукруглой клумбы и еще какого-то цветка, тревожного, распускающегося к ночи (Ночная красавица? Ночные красавицы прохлаждались возле «Националя» в ожидании клиентов, он, уже по привычке, окидывал каждую взглядом, проходя, думая: и это женщины, и живут с нею на одной земле, и как все это совмещается, и какая неотразимая бездна — женская душа). Душа? Я ничего не знаю о ее душе, но вот губы (пунцовые, дрожащие, что-то беззвучно шепчущие) и поворот лица (когда она вдруг повернется на миг, что-то скажет и вспыхнет), руки, я совсем забыл про руки, нервные сцепленные пальцы, длинные, загорелые на коленях, плотно сжатых под ситцевым подолом… а если она распустит волосы?.. Митя бросался с постели к письменному столу, закуривал в жгучей тьме, расхаживал по комнате, думал. Какая трагедия, в чем? Думать надо, молодой человек, думать. Во-первых, она сказала: «Ведь я больше не увижу вас». Она сказала так! Более того, во-вторых, она назвала его «Митя», да, она сказала: «Митя, спасибо вам, но я никогда не выйду замуж». Стало быть, она знала его имя (тут его вовлекало в мистические сферы с потусторонним предопределением, они родились в один день и прочее, но он с сожалением отмахивался, понимая: просто слышала, как кто-нибудь из его группы простецки орал на весь коридор — комсомольский стиль: «Митька! Как английский, о'кей?»). Но ведь слышала, значит, слушала, следила за ним — а он-то!.. полудурок с зелеными человечками — где живет? на каком свете? о московской ли прописке с ней говорить? Только Песнь Песней — приблизительно, ослепительно: «Как ты прекрасна, любимая моя!..»
Ладно, это слишком больно. Главное (ключ к загадке) — в другом: она верующая и не может выйти замуж. Фантастика! Это какая ж изуверская секта завлекла е' в свои сатанинские нети? Митя по ходу дела занялся расколом и сектантством (в Историчке марксистскую чистоту не блюли и давали что попало) — и ахнул: такая подземная дремучая Русь поперла, сжигаясь, беснуясь в исступлении, оскопляясь во славу Всевышнего… Больше всего изумили нетники: ничего нет, ни того света, ни этого, и не было никогда, и не будет, и надо срочно заготовлять гробы (позже, всерьез занимаясь философией, убеждался: все это уже было в магическом озарении — ослеплении? — сверхчеловеческой народной стихии, в какой-то таинственной точке соприкасавшейся с лучом небесным; а надо всем этим, над окровавленным отроком-наследником затрясся Гришка Распутин — как завершение, как итог, после чего в России и впрямь остались одни нетники: ничего нет, и в платоновском — не «Пире», а «Котловане» — гробы уже заготовлены). Ничего нет на поверхности под знаменами, а в глуби? Он, конечно, готов взять ее любую, но… только не хлысты и не трясуны, нет, нет, это чересчур, он будет бороться.
Бороться? Как бы найти! Как? Пусть он дурак-идеалист, пусть, но если она действительно верует в Иисуса Христа, Он должен помочь — для этого случая Митя сочинил молитву:
«Иисусе Светлейший, Сыне Божий, припадая к драгоценным стопам Твоим, я, неверный и недостойный, молю и молю: верни ее мне, и душа моя — Твоя навсегда. Взамен же забери Свой дар (если это Твой дар), потому что без творчества я могу прожить, а без нее — нет. Господи, Радость моя, докажи Свое могущество, докажи: Ты есть!»
Все было доказано, и дар его остался при нем (жертва не была принята, стало быть, он должен писать, зачем-то и кому— то это нужно). Но все это случилось позже, к зиме, а пока Митя, уже студент, исчезал время от времени (а Сашка, друг, староста курса, покрывал), срывался в старолитературный город, где расстреляли его деда и где жила она.
Он начал с церквей — «но ведь православие погибло?» — «Вы не можете так думать» — ладно. Их было пять действующих, считая пригородную. Однако! Воскресная литургия, по-русски «обедня», — главная служба, смутное воспоминание о детских причащениях, с бабушкой, вкусное красное вино в серебряной ложечке, тающий во рту кусочек просфоры, женские сладкие голоса, в мольбе несущиеся к небу, туда, под купол, где ожидал ангел с мечом и перекрещивались из овальных оконцев прозрачные солнечные лучи. Потом все это покрылось смертным духом ладана и разложения, но это было — и вернулось сейчас, в воскресенье, в городском храме Иоанна Крестителя. Нет, не тогда, не сразу — пять литургий в пяти храмах он выстоял, смиряя себя, с тягостью и недоумением, почти с отвращением, в маленькой темной старушечьей толпе, убогой жалкой пастве (и это был тот драгоценный остаток, о котором спустя пятнадцать лет он прочтет в дедовском трактате, жертвенной кровью, крепче любого вещества на земле, скрепляющий связь времен), а пастырь бормотал то гулко, то глухо бессмысленные древние заклинания на исчезнувшем языке. Он вслушивался с трудом, сквозь одуряющий зуд прогресса, проступали отдельные слова, проявляя неожиданный смысл и красоту, слагаясь в старославянский строй, византийское завещание, русскую идею о конце и вечности. Тут была тайна.
Но ее не было. Параллельно с сектантством Митя занялся православием (с тоски и еще потому, что эти занятия, до изнеможения, до голодного головокружения, будто бы приближали его к ней; а потом увлекся всерьез), но ее нигде не было. Он бродил по улицам, вглядываясь в лица, по высоким мостам над реками и низеньким деревянным, запущенным садам, перекресткам, продутым классическим ветром прошлого столетия, мимо тюрьмы — во враждебном вихре нынешнего… безнадежно, ее нигде не было. Он не знал, за что так наказан, но догадывался, что эти странствия вне времени — самое сильное, что отпущено ему в жизни.
Порою нетерпение достигало остроты невыносимой: он бросался на Курский, ночь, бессонница, в железных перестуках, переплясах, переборах живет моя отрада в высоком терему, а в терем тот высокий нет хода никому… пустынная платформа, кремовое здание вокзала — начало странствий.
В ноябрьском предзимье, в московской свирепой слякоти удача казалась совершенно немыслимой, он вглядывался в недвижно летящее в черных полях, в редких огнях собственное отражение, он ей не противен — и то слава Богу!.. Но что это значит вообще — разговор в саду почти ни о чем? Почему именно она? Может быть, совсем неумная и злая (нет, этого не может быть, а впрочем, неважно — она нужна ему — и все!) Почему?
Митя прочитал свою молитву и задремал слегка, прижавшись щекой к холодному, остужающему воспаленные мысли стеклу (я, наверное, болен, но не хочу выздороветь, ни за что!), а когда очнулся окончательно, вагон въезжал в дорогие уже предместья, в белоснежную, многоснежную зиму. Митя вышел в низкое поднебесье, в мягкое опадание хлопьев — и засмеялся от радости. «Пойду на базар!» — решил по вдохновению. Воскресный провинциальный базар — тоже, знаете, место достойное, не последнее на земле.
Прошел широкую прямую Московскую (Орловско-Курская дуга, освобождение в знаменитых кадрах кинохроники, качаются трупы повешенных вот здесь, возле сквера, и старушка на углу с иконой благословляет солдатиков), через мост к старым рядам, свернул налево. Базар еще не разгорелся, рано, издали ядреный дух конского навозца и моченых яблок, а в зеленом доме напротив ларьков на втором этаже стоит она и смотрит на него.
Войду я к милой в терем и брошусь в ноги к ней… Деревянные ворота во двор, молодой снежок, а навстречу бежит она, подбежала и говорит, задохнувшись: «Митя, я не могу без тебя жить». Он ничего не смог ответить и не знал, сколько они стояли, обнявшись изо всех сил, покуда какая-то старушка не растолкала их стояние, подав Поль валенки и потертую цигейковую шубку.
— Простынешь, — сказала старушка неодобрительно и пошла по двору, бормоча что-то и покачивая головой. В этом явлении Митя почуял новую опасность, но тут же забыл обо всем, была бы только ночка — да ночка потемней, была бы только тройка — да тройка порезвей.
Она была готова на все, кроме одного, так сказать, пункта («Пунктик!» — говорил Митя про себя в бешенстве и тут же просил прощения, тоже про себя), а именно: замужества.
— Но почему? Почему ты меня мучаешь? Ну, допустим, был у тебя мужчина, дело житейское (говорил деревянно, холодея, готовый на стенку лезть), ну сознайся, переживу…
— Нет, что ты! Как ты мог подумать!
— А что я должен думать, по-твоему? Или я тебе не нужен, или… извини, ты немного сумасшедшая.
— Может быть. Даже наверняка так.
— Брось эти провинциальные штучки! Я предлагаю тебе свою жизнь — до конца, иначе я не могу.
— А почему ты не можешь иначе? — спросила вдруг вскользь, не глядя. Было это за три дня до Нового года, трещала на кухне печка, пушкинская метель билась за окном, за стенкой ходила бабушка.
— Вот как? — Он сжал в ладонях ее лицо, повернул насильно: наивность или бесстыдство? — Ты намекаешь, что готова заниматься любовью свободно, без формальностей?
Она попыталась освободиться, он не отпускал, уже осознавая себя побежденным: конечно, он не устоит, не святой Иосиф, а она бросит его, наигравшись до смерти — до его смерти, такой желанной сейчас, как страсть. Так вот не бывать же этому! Оттолкнул так, что она едва не упала, и уехал в ту же ночь домой.
Жить не имело смысла, но он жил, то есть лежал одетый на кровати (дверь на крючке), взрываясь время от времени на мамины приставания: «Занимаюсь! Занят! Меня нет! Ночью кушал!» Монастырские вериги, бичи и власяница — отнюдь не идиотство, нет, не юродство, а может быть, единственная защита от женщины, от ведьмы. Все силы его были напряжены и сосредоточены на одном: как бы не сбежать в Орел. Я в абсолютно безвыходном положении, а она смеется надо мной. Ладно, пусть смеется, согласен, только бы избавиться от этой пытки… на одну ночь? Нет! Но ведь она сама предложил