Третий пир — страница 31 из 106

а, и вдруг после этого она полюбит меня, да, я сглупил, отказавшись, надо ехать! Нет! Почему нет? Тебе, идиоту, предлагают свободную любовь… Лучше умереть. Умереть? В Милом? парабеллум в порядке. А что если она вправду сумасшедшая? И бабушка у нее со странностями, явно меня ненавидит, никогда не разговаривает… Господи! какое имеет значение, сумасшедшая она или развратна, если я жить без нее не могу! И с ней не могу, не хочет. Значит, ехать в Милое? Или к ней? Надо ехать к ней, насладиться напоследок, а потом в Милое. Да, это, пожалуй, выход. Но разве я смогу уехать от нее? Или взять парабеллум заранее? Или дожидаться, пока сама прогонит, как больной верный пес валяться у ног, лизать руки?.. Ее руки, я даже не представлял… нет, не надо! Впаду в горячку, свезут в палату, свяжут… Что же мне делать? Иисусе Светлейший, Сыне Божий, припадая к драгоценным стопам Твоим, я, неверный и недостойный, молю и молю…

— Или ты немедленно откроешь — или я взломаю дверь! — взревел отец откуда-то из далекого далека, из другой жизни, другого времени. А сколько прошло времени? Митя встал, пошатываясь, сдернул крючок. — На кого ты похож!

Вяло пожал плечами, направился через прихожую в туалет, мама нервно курит, отец бросил:

— Возьми, кстати, трубку, эти бесконечные звонки…

Взял, гаркнул:

— Ну?

— Митя, это я.

Жизнь вернулась стремительно, подставив дряхлое кресло для падения, упал, успев прохрипеть в последней атаке, перед последней высотой:

— Откуда ты?

— С Курского.

— Сейчас! Секунду! Не вешай трубку, ты слышишь?

— Да, да.

Жизнь восстанавливалась и во внешнем мире, перестали качаться вещи и вещицы, отцовский халат, материнский дымок, свет в абажуре…

— Я сейчас приеду, стой возле… там же легко потеряться! Стой возле кассы номер один, слышишь?

— Да, конечно.

— Никуда не отходи!

— Я буду стоять.

— Ты действительно звонишь с Курского?

— Да, я приехала, Митя, я…

— Никуда не отходи!

В туалет, в ванную под душ, бриться, одеваться, деньги, ключи (там, в Милом, и разберемся — жить или умирать), натянул шапку на мокрые волосы, выскочил на лестницу… переживший такие мгновения может смело сказать перед смертью: я жил.

С обостренной чувственностью он издали выделил в толкучке черную шубку и алую шапочку — пушистый помпон от каждого движения сказочно покачивался, посмеивался и дразнил.

— Митя. — Рука легла ему на грудь, и через все одежки жар достиг сердца. — Я согласна.

— На что?

— На все, что ты хочешь.

— Значит, ты согласна выйти за меня замуж?

— Согласна, только не бросай меня.

— Я тебя бросал?!

— Парень, — из потусторонней действительности мужичок в тулупе дергал его за рукав, — ты крайний?

— Не я, — вырвалась бессмыслица, — я еще поживу.

Мужичок в тулупе не отвязывался, поджидая — один-единственный — на пустующей платформе в Милом, выставив изумительную елку.

— На бутылку дашь?

Дал и взял. Все было подстроено свыше, он безумно боялся проснуться и то и дело дотрагивался до Поль, до цигейки, алого, как поцелуй, помпончика, держал в руках косу, сплетенную из шелка, золота и лучей на разомлевшей поляне в летний полдень средь медовых снегов, спящих в цвету садов, нетронутых в сугробах улочек, где они было заблудились; забавно, он заблудился в царском селе своего детства без статуй и императора, без треуголки и лицея, но в бабушкиных сказках: и не светлым соколом он обернулся, а черным вороном…

Ворон (точнее, ворона) каркнул на трубе, дом растворился ледяным колодцем, впустил, разогреваясь постепенно, поглощая поющие пахучие поленца, которые Митя колол у сарая молодецки, обмирая под ее взглядом. Она сказала удивленно:

— Митя, а ты не говорил, что вы такие богатые.

— Ты что! — Он испугался, стараясь сравниться с ней во всем (в бедности не получалось, и в сиротстве, и в красоте не получалось, зато они оба православные!). — Мы совсем не богатые, мы просто…

— А кто твой папа?

— Чиновник. Партийный босс.

— Ты говоришь пренебрежительно.

— Да, — сознался он угрюмо. — У меня дурная наследственность по отцовской линии, ты должна знать. По маме я деревенский, тверской…

— Что такое дурная наследственность?

Митя усмехнулся.

— Не сифилис, не бойся. Мы строим коммунизм… да ну их всех! Ты ведь меня уже не боишься?

— Не знаю.

— Значит, боишься! — швырнул топор в снег. — Пойдем! Ну пойдем, я тебе докажу.

В прихожей, узком темноватом коридорчике, с детства задумчиво светился треснувший расписной фонарь.

— Вот смотри — это «Тайная Вечеря», бабушкина икона.

— Это не икона.

— Все равно, она освященная, и другой тут просто нету.

— А почему не в красном углу, а над дверью?

— Баба Марфа боялась властей и потом… ей хотелось чтоб и мы участвовали, ну, понимаешь, чувствовали свет.

— Да, я понимаю.

— Так вот. Перед Ним я тебе говорю: если тебе будет плохо со мной, пусть я лучше умру.

— Нет! — она торопливо перекрестилась, он подсмотрел с жадностью впервые этот привычный жест. — Я не принимаю. Спаси и сохрани.

— Нет, будет так!

— Митя, я тогда лучше уеду.

— Ты от меня отказываешься?

Женские слезы невыносимы, до него дошло наконец: она измучена так же, если не больше, чем он сам.

— Поленька! Ну какие темные силы тебя так… поранили? Ну скажи!.. Что я должен сделать? Но я не могу тебя отпустить, не могу и не могу! И может быть, ты меня потом полюбишь…

Она засмеялась сквозь слезы.

— Я — тебя? Потом? Я ж умираю по тебе. А это все ерунда, не обращай внимания.

— Ты по мне…

— Разве не видно? А это все ерунда, бабья дурь.

— Это ты про себя так говоришь — бабья дурь?

Она опять засмеялась, уже беспечально, стряхнув тягость, он наблюдал пристально, снял алую шапочку, сказал:

— Я, конечно, никогда не поверю, что ты по мне умираешь, но спасибо тебе на добром слове, ты так любезна…

— Я вовсе не…

— Спасибо. И взамен я тебе тоже скажу: я буду ждать, сколько ты захочешь.

— Не надо ждать.

— Поль, не говори так, — предупредил он медленно, мрачнея. — Иначе я не смогу за себя отвечать.

Но она возразила быстро, горячо, как тогда в Александровском саду, словно несясь с горки:

— Не надо ждать, не надо отвечать, ничего не надо, сегодня наш день, наша ночь, сегодня наступит Новый год и все новое, да, Митенька?

И он, конечно, не устоял, тотчас забыв обо всем.

Однако ненадолго. Под утро вышел за дровами, в рубахе, жарко, и жар не уходил, нет, уходил потихоньку, вместе с дыханием вверх, в беспредельность, к Млечному Пути, а в застывшем саду меж яблонь стояла лютая смерть — бледный всадник на бледном коне. «Это сугроб на колодце!» — сказал он, содрогнувшись. И сплетение ветвей над ним, а все вместе — сон в ожидании весны. Сейчас он знал несомненно (было отпущено на одну эту ночь), что смерти нет (эта лютая иллюзия в саду — бывшем и будущем раю), но что есть бессмертие? Например, как я проведу вечность без ее лица и рук и слез, ставших прахом, глиной, червем, легким вздохом во Вселенной? Душа напряглась в ожидании ответа, еще усилие — и лютые покровы оттают, всадник смерти исчезнет и обнажится главная тайна воскресения, но тут будто ледяной меч пронзил насквозь, он почувствовал, что весь закоченел под рубахой, бросился на заметенное снегом крыльцо с одним желанием: как я жизнь проведу без нее, ведь ничего еще неизвестно, и, может быть, эта ночь — последняя?

С грохотом сбросил поленья у печки, она ждала, закутавшись в лоскутное ватное одеяло, румяная от печного жара, от любви и новогоднего вина, волосы распущены, заговорила сразу, горячечным голосом:

— Митя, как ты красив! Ты похож на рыцаря, как я всегда представляла…

— Кто, я? На рыцаря?

— Ты! Как тебя должны любить, все! У тебя необыкновенное лицо.

— У меня?

— Необыкновенное. И весь ты красив, прекрасен, весь!

Он рванулся к дивану, ощущая себя коленопреклоненным рыцарем, поцеловал горячую руку.

— Благодарю. Спасибо тебе за доброту, за все, спасибо! Может быть, — спросил он робко, — ты сегодня не уедешь еще?

— Нет, что ты! Только завтра.

— А мы когда-нибудь еще увидимся?

— Как?! — она вздрогнула, прикоснулась к его волосам, нервные пальцы сжались, потянули, и он потянулся за сладостной болью к ее лицу. — Разве я тебе не жена?

— Ты не передумала?

— А ты?

— Поль, останься совсем, радость моя, останься, — зашептал он, высказывая наконец измучившую мысль. — Останься, я тебя прошу, умоляю, а то вдруг ты передумаешь!

— Митенька, я приеду.

— Тогда я поеду с тобой, черт с ней, с сессией!

— Нет, мне надо подготовить бабушку, понимаешь?

— Не понимаю. Если она не может расстаться с тобой, мы ее заберем в Москву, ладно?

— Не в этом дело, там Зиночка рядом, вышла за соседа. Просто мне надо с ней поговорить.

— Ну, поговоришь, я во дворе подожду. Сколько надо, столько буду ждать.

— Нет, это надо постепенно…

— Да в чем дело? Ну что еще? Что? Я боюсь твоей бабушки, она меня не любит.

— Как тебя можно не любить?

И он опять сдался на ее голос, на ее милость, на все условия… да и есть еще время, еще день и ночь.

Времени, однако, не было. Казалось, оно стоит, остановленное его волей, да под рукой не было Мефистофеля, чтоб остановиться по-настоящему, на вершине прекрасного мгновения. В ранних сумерках зазвенели стекла под ударами извне, Митя замер (не отзываться, ни за что!), да выдавал свет сквозь пунцовые занавески, семь свечей, найденные вчера в кладовке. Звон продолжался, он не выдержал, открыл форточку, рявкнул:

— Кто там?

Митюша! — откликнулся Вэлос с любовью. — Это мы, твои друзья, открывай ворота, мечи на стол!

— Я занят! — сказал он с ненавистью (как они смеют мешать мне жить!). Поль ахнула.

— Митя, ты что, ведь холод и дорога дальняя.

— Я никого не могу видеть.