а, и вдруг после этого она полюбит меня, да, я сглупил, отказавшись, надо ехать! Нет! Почему нет? Тебе, идиоту, предлагают свободную любовь… Лучше умереть. Умереть? В Милом? парабеллум в порядке. А что если она вправду сумасшедшая? И бабушка у нее со странностями, явно меня ненавидит, никогда не разговаривает… Господи! какое имеет значение, сумасшедшая она или развратна, если я жить без нее не могу! И с ней не могу, не хочет. Значит, ехать в Милое? Или к ней? Надо ехать к ней, насладиться напоследок, а потом в Милое. Да, это, пожалуй, выход. Но разве я смогу уехать от нее? Или взять парабеллум заранее? Или дожидаться, пока сама прогонит, как больной верный пес валяться у ног, лизать руки?.. Ее руки, я даже не представлял… нет, не надо! Впаду в горячку, свезут в палату, свяжут… Что же мне делать? Иисусе Светлейший, Сыне Божий, припадая к драгоценным стопам Твоим, я, неверный и недостойный, молю и молю…
— Или ты немедленно откроешь — или я взломаю дверь! — взревел отец откуда-то из далекого далека, из другой жизни, другого времени. А сколько прошло времени? Митя встал, пошатываясь, сдернул крючок. — На кого ты похож!
Вяло пожал плечами, направился через прихожую в туалет, мама нервно курит, отец бросил:
— Возьми, кстати, трубку, эти бесконечные звонки…
Взял, гаркнул:
— Ну?
— Митя, это я.
Жизнь вернулась стремительно, подставив дряхлое кресло для падения, упал, успев прохрипеть в последней атаке, перед последней высотой:
— Откуда ты?
— С Курского.
— Сейчас! Секунду! Не вешай трубку, ты слышишь?
— Да, да.
Жизнь восстанавливалась и во внешнем мире, перестали качаться вещи и вещицы, отцовский халат, материнский дымок, свет в абажуре…
— Я сейчас приеду, стой возле… там же легко потеряться! Стой возле кассы номер один, слышишь?
— Да, конечно.
— Никуда не отходи!
— Я буду стоять.
— Ты действительно звонишь с Курского?
— Да, я приехала, Митя, я…
— Никуда не отходи!
В туалет, в ванную под душ, бриться, одеваться, деньги, ключи (там, в Милом, и разберемся — жить или умирать), натянул шапку на мокрые волосы, выскочил на лестницу… переживший такие мгновения может смело сказать перед смертью: я жил.
С обостренной чувственностью он издали выделил в толкучке черную шубку и алую шапочку — пушистый помпон от каждого движения сказочно покачивался, посмеивался и дразнил.
— Митя. — Рука легла ему на грудь, и через все одежки жар достиг сердца. — Я согласна.
— На что?
— На все, что ты хочешь.
— Значит, ты согласна выйти за меня замуж?
— Согласна, только не бросай меня.
— Я тебя бросал?!
— Парень, — из потусторонней действительности мужичок в тулупе дергал его за рукав, — ты крайний?
— Не я, — вырвалась бессмыслица, — я еще поживу.
Мужичок в тулупе не отвязывался, поджидая — один-единственный — на пустующей платформе в Милом, выставив изумительную елку.
— На бутылку дашь?
Дал и взял. Все было подстроено свыше, он безумно боялся проснуться и то и дело дотрагивался до Поль, до цигейки, алого, как поцелуй, помпончика, держал в руках косу, сплетенную из шелка, золота и лучей на разомлевшей поляне в летний полдень средь медовых снегов, спящих в цвету садов, нетронутых в сугробах улочек, где они было заблудились; забавно, он заблудился в царском селе своего детства без статуй и императора, без треуголки и лицея, но в бабушкиных сказках: и не светлым соколом он обернулся, а черным вороном…
Ворон (точнее, ворона) каркнул на трубе, дом растворился ледяным колодцем, впустил, разогреваясь постепенно, поглощая поющие пахучие поленца, которые Митя колол у сарая молодецки, обмирая под ее взглядом. Она сказала удивленно:
— Митя, а ты не говорил, что вы такие богатые.
— Ты что! — Он испугался, стараясь сравниться с ней во всем (в бедности не получалось, и в сиротстве, и в красоте не получалось, зато они оба православные!). — Мы совсем не богатые, мы просто…
— А кто твой папа?
— Чиновник. Партийный босс.
— Ты говоришь пренебрежительно.
— Да, — сознался он угрюмо. — У меня дурная наследственность по отцовской линии, ты должна знать. По маме я деревенский, тверской…
— Что такое дурная наследственность?
Митя усмехнулся.
— Не сифилис, не бойся. Мы строим коммунизм… да ну их всех! Ты ведь меня уже не боишься?
— Не знаю.
— Значит, боишься! — швырнул топор в снег. — Пойдем! Ну пойдем, я тебе докажу.
В прихожей, узком темноватом коридорчике, с детства задумчиво светился треснувший расписной фонарь.
— Вот смотри — это «Тайная Вечеря», бабушкина икона.
— Это не икона.
— Все равно, она освященная, и другой тут просто нету.
— А почему не в красном углу, а над дверью?
— Баба Марфа боялась властей и потом… ей хотелось чтоб и мы участвовали, ну, понимаешь, чувствовали свет.
— Да, я понимаю.
— Так вот. Перед Ним я тебе говорю: если тебе будет плохо со мной, пусть я лучше умру.
— Нет! — она торопливо перекрестилась, он подсмотрел с жадностью впервые этот привычный жест. — Я не принимаю. Спаси и сохрани.
— Нет, будет так!
— Митя, я тогда лучше уеду.
— Ты от меня отказываешься?
Женские слезы невыносимы, до него дошло наконец: она измучена так же, если не больше, чем он сам.
— Поленька! Ну какие темные силы тебя так… поранили? Ну скажи!.. Что я должен сделать? Но я не могу тебя отпустить, не могу и не могу! И может быть, ты меня потом полюбишь…
Она засмеялась сквозь слезы.
— Я — тебя? Потом? Я ж умираю по тебе. А это все ерунда, не обращай внимания.
— Ты по мне…
— Разве не видно? А это все ерунда, бабья дурь.
— Это ты про себя так говоришь — бабья дурь?
Она опять засмеялась, уже беспечально, стряхнув тягость, он наблюдал пристально, снял алую шапочку, сказал:
— Я, конечно, никогда не поверю, что ты по мне умираешь, но спасибо тебе на добром слове, ты так любезна…
— Я вовсе не…
— Спасибо. И взамен я тебе тоже скажу: я буду ждать, сколько ты захочешь.
— Не надо ждать.
— Поль, не говори так, — предупредил он медленно, мрачнея. — Иначе я не смогу за себя отвечать.
Но она возразила быстро, горячо, как тогда в Александровском саду, словно несясь с горки:
— Не надо ждать, не надо отвечать, ничего не надо, сегодня наш день, наша ночь, сегодня наступит Новый год и все новое, да, Митенька?
И он, конечно, не устоял, тотчас забыв обо всем.
Однако ненадолго. Под утро вышел за дровами, в рубахе, жарко, и жар не уходил, нет, уходил потихоньку, вместе с дыханием вверх, в беспредельность, к Млечному Пути, а в застывшем саду меж яблонь стояла лютая смерть — бледный всадник на бледном коне. «Это сугроб на колодце!» — сказал он, содрогнувшись. И сплетение ветвей над ним, а все вместе — сон в ожидании весны. Сейчас он знал несомненно (было отпущено на одну эту ночь), что смерти нет (эта лютая иллюзия в саду — бывшем и будущем раю), но что есть бессмертие? Например, как я проведу вечность без ее лица и рук и слез, ставших прахом, глиной, червем, легким вздохом во Вселенной? Душа напряглась в ожидании ответа, еще усилие — и лютые покровы оттают, всадник смерти исчезнет и обнажится главная тайна воскресения, но тут будто ледяной меч пронзил насквозь, он почувствовал, что весь закоченел под рубахой, бросился на заметенное снегом крыльцо с одним желанием: как я жизнь проведу без нее, ведь ничего еще неизвестно, и, может быть, эта ночь — последняя?
С грохотом сбросил поленья у печки, она ждала, закутавшись в лоскутное ватное одеяло, румяная от печного жара, от любви и новогоднего вина, волосы распущены, заговорила сразу, горячечным голосом:
— Митя, как ты красив! Ты похож на рыцаря, как я всегда представляла…
— Кто, я? На рыцаря?
— Ты! Как тебя должны любить, все! У тебя необыкновенное лицо.
— У меня?
— Необыкновенное. И весь ты красив, прекрасен, весь!
Он рванулся к дивану, ощущая себя коленопреклоненным рыцарем, поцеловал горячую руку.
— Благодарю. Спасибо тебе за доброту, за все, спасибо! Может быть, — спросил он робко, — ты сегодня не уедешь еще?
— Нет, что ты! Только завтра.
— А мы когда-нибудь еще увидимся?
— Как?! — она вздрогнула, прикоснулась к его волосам, нервные пальцы сжались, потянули, и он потянулся за сладостной болью к ее лицу. — Разве я тебе не жена?
— Ты не передумала?
— А ты?
— Поль, останься совсем, радость моя, останься, — зашептал он, высказывая наконец измучившую мысль. — Останься, я тебя прошу, умоляю, а то вдруг ты передумаешь!
— Митенька, я приеду.
— Тогда я поеду с тобой, черт с ней, с сессией!
— Нет, мне надо подготовить бабушку, понимаешь?
— Не понимаю. Если она не может расстаться с тобой, мы ее заберем в Москву, ладно?
— Не в этом дело, там Зиночка рядом, вышла за соседа. Просто мне надо с ней поговорить.
— Ну, поговоришь, я во дворе подожду. Сколько надо, столько буду ждать.
— Нет, это надо постепенно…
— Да в чем дело? Ну что еще? Что? Я боюсь твоей бабушки, она меня не любит.
— Как тебя можно не любить?
И он опять сдался на ее голос, на ее милость, на все условия… да и есть еще время, еще день и ночь.
Времени, однако, не было. Казалось, оно стоит, остановленное его волей, да под рукой не было Мефистофеля, чтоб остановиться по-настоящему, на вершине прекрасного мгновения. В ранних сумерках зазвенели стекла под ударами извне, Митя замер (не отзываться, ни за что!), да выдавал свет сквозь пунцовые занавески, семь свечей, найденные вчера в кладовке. Звон продолжался, он не выдержал, открыл форточку, рявкнул:
— Кто там?
Митюша! — откликнулся Вэлос с любовью. — Это мы, твои друзья, открывай ворота, мечи на стол!
— Я занят! — сказал он с ненавистью (как они смеют мешать мне жить!). Поль ахнула.
— Митя, ты что, ведь холод и дорога дальняя.
— Я никого не могу видеть.