— Вы сидели? — поинтересовался Иван Александрович, следя за бестолковыми волосатыми руками в чемоданчике: на одной в волосах летел дымчато-синий орел с грешником в когтях; на другой улыбался череп.
— При культе. Мировые наколочки? У меня и могилка есть — на груди. Хочешь, покажу?
— Я и так верю. (Мужик рвался показать.) Ве-рю. Но к газу вас не допущу.
— Ну и черт с тобой, распишись!
Иван Александрович внимательно изучил замусоленную, растрепанную ведомость, перелистывая странички, расписался и спросил:
— Как ваша фамилия?
— Жаловаться будешь?
— Не на что. Как фамилия?
— Теперешняя?
Иван Александрович махнул рукой и пошел в прихожую. Когда дверь за мужичком захлопнулась, они с Лизой стояли какое-то время в темноте, она нашарила выключатель, нежный розоватый свет озарил напряженные лица, он спросил с улыбкой:
— Ну что, дочка?
— Зачем вам сдался этот мосгаз?
— Он мне жутко напомнил одного человечка, но по годам не сходится… Так, игра воображения. Но он прав: одна никому не открывай. Поняла, доченька?
— Иван Александрович, не надо, вы все равно моложе всех. Вы мне нравитесь по-настоящему. Может, когда-нибудь и я вам понравлюсь…
— Когда-нибудь? — Он рассмеялся весело и вправду по-мальчишески. — Вот это мило, это хорошо сказано! — Вдруг коснулся пальцами обеих рук ее шелковых ярко-русых волос, отливающих розовым жемчугом под абажуром, погладил, опустил руки, пробормотав: — Когда-нибудь понравишься, ma cher, разумеется, если будешь хорошо себя вести. Поехали проветримся, я чувствую, что переоценил свою силу воли.
— Что такое «машер»?
— Французская милашка.
Лиза включила «милашку» в скорбный список обид, который копился в некоем мысленном чуланчике, но пока что не представляла себе, как отплатить: вот если бы он увлекся всерьез, я б в ту же минуту его бросила («Любовь моя, не уходи! — плачет, простирает руки. — Останься!» — «Ты мне надоел!») Этому никогда не бывать. Свет очередного фонаря освещал на мгновение бесстрастное лицо и руки на руле — загорелые, прекрасной формы, с удлиненными пальцами, с гладким перстнем вместо обручального кольца.
— Иван Александрович, а вы любите свою жену?
— Ну, это слишком сильно сказано. Однако по-своему привязан.
— А если она узнает, например, про меня?
— Ну и что?
— Ей будет неприятно.
— Это ее проблемы.
— То есть вас это не волнует?
— Абсолютно. Я сам себя уже давно не волную.
«Тогда зачем втягивать в эту пустоту меня?» — размышляла Лиза. Или он притворяется? Не похоже. И не эротоман — давно бы покончил и отпал. И все-таки что-то его сегодня взволновало (слегка, без простирания рук), но я не могу вспомнить, что именно. Мужичок в фуфайке? Мужичок тоже, но еще раньше, я ходила по комнате…
— Иван Александрович, вы боитесь высоты?
— С чего ты взяла?.. Забавно, — переключился он на какую-то свою мысль. — Иудеи ходили за Учителем и ныли: да как же «не прелюбодействуй», Равви? А правда, никак. Они не заметили главного: там нет ни мужей, ни жен, Он сказал, то есть этот грех не посмертный.
— Это вы себя успокаиваете или меня?
— А ты будешь язва, — одобрил Иван Александрович. — Уже есть. Умненькая и злая.
— Это хорошо?
— Как глоток ледяного вина в жгучий полдень. Суди сама — хорошо?
— Вино в полдень — не пробовала.
— Тебе и не надо. Никаких искусственных встрясок, сама собой играешь. Впрочем, все попробуешь. Живи как хочется.
Сладостный хмель пропитывал, казалось, самую тьму, и как приятно пить его, не отрываясь, из его рук — ледяной яд своеволия.
— Я всегда знала, что буду жить как хочу. Безо всякого посмертия.
— Не хвастайся.
Машина плавно остановилась, прижавшись к тротуарчику средь домов-инвалидов, старых воинов в рубцах и шрамах. Стремительно темнело. «Давай зайдем… ну не то чтобы в гости, а…» — «Давайте!» — «Родная сестра деда. Ей девяносто девятый год». — «О-го!» — «Тут тебе и война, и мир». Мир экспрессионизма, как будто изломанный во времени и пространстве в угрюмом дворе с траншеями, через которые проложены хлюпкие доски, с дверью, обшитой фанерой (фанерки с гражданской, с комиссаров, заменяли зеркальные стекла), в грязноватой дворцовой роскоши парадного с бесчисленными кнопками звонков.
В тронутом тленом кресле под чадящей лампадой сидела пиковая дама и раскладывала пасьянс. Преобладающая обстановка — ветхости и временности, на выцветших зеленоватых обоях пронзительно зеленеют овальные и квадратные заплаты от исчезнувших лиц, за дырявой шелковой ширмой подразумеваются чемоданы, готовые к отбытию: кликнуть призрак лакея, спуститься к экипажу с парой гнедых — и в запредельную Ниццу. Оставивши сложный запах чада, лежалой одежды и духов. Лиза наблюдала, как Иван Александрович особым образом поклонился и поцеловал очень белую костлявую руку.
— Как вы себя чувствуете, Марья Алексеевна?
— Отлично, как всегда, — ответствовал густой и властный глас, и на Лизу глянули черные, поразительно живые глаза на мертвом лице. — Прошу садиться.
— Позвольте представить: Елизавета Васильевна.
— Лиза, — уточнила старуха без дворянских церемоний и обратилась к Ивану Александровичу: — Я знала, что ты придешь, — и очень вовремя. Я завтра умру.
— Дорогая моя, не преувеличивайте.
— Поэтому у меня отличное настроение. Скоро встречусь с сыновьями, мы по-настоящему не виделись с гражданской. Я хочу тебе кое-что отдать заблаговременно, возьми в комоде в верхнем ящике бархатный мешочек. Ванечка у нас последний тут, в России, — пояснила Лизе. — Рухлядь и тряпки распределены, письма и карточки уничтожены, иконы пойдут в церковь.
Иван Александрович пожал плечами, но, не прекословя, исполнил, сунул что-то тускло-вишнево блеснувшее в карман, подсел к круглому столику.
— Это вам карты про завтрашнее нагадали?
— Ну, ну, я не в маразме. — Взглянула на Лизу: — Как вы находите?
— Ничуть, наоборот.
— Вот видишь, я просто знаю. Сегодня соборовалась и имела намерение всю ночь читать Евангелие (взглянула на книгу на столе) — устала, глаза. Впрочем, оставим эти дела вечности.
— Хотите, я вам почитаю?
— Потом. Вас не слишком все это угнетает, Лиза?
— Совсем нет. Ведь вам отлично?
— Умница. Одобряю, Ваня, твой вкус и смысл.
— Вы мне тоже очень нравитесь. Мне особенно понравилось, как вы сказали про сыновей. Они ведь были совсем маленькие в гражданскую?
— Они были офицерры, — объявила старуха громогласно, грассируя. — Пррапорщики. Семнадцати и восемнадцати лет. Вам интересно?
— Ужасно.
— Ужасно — да или ужасно — нет?
— Ужасно — да!
— Борис и Глеб. Я не суеверна! — воскликнула внезапно и ударила костяшками пальцев по столу. — Имена давали по Святцам: 2 мая и 24 июля. Их святые так распорядились.
Энергичным движением сгребла карты в колоду, рассыпала, опять собрала, принялась тасовать; эта игра-борьба продолжалась во время визита, на стол неожиданно выбрасывался разноцветно-глуповатый валет, поддельные короли (скипетр, держава, усатый профиль) или юркая шестерка. «Она никогда не умрет», — почему-то подумалось вдруг.
— Я сегодня расположена к воспоминаниям.
— Ради Бога, — отозвался Иван Александрович предупредительно и с любопытством.
— Ты кури, Ванечка.
— Благодарю, обойдусь.
— Кури, мне будет приятно. (Он послушно закурил.) Их закопали еще живыми, во всяком случае, про Бориса я знаю точно.
— Как это? — Лиза не поняла.
— Когда красненькие заняли Крым и арестовали остаток, прополз слух, мы прокрались ранним рано за город, матери и жены…
Старуха ощутила на бесчувственном лице незабвенное холодное солнце и ветер. Смертники копали траншею, неглубокую, но длинную и извилистую. Вот встали на краю; Борис и Глеб — в белом нижнем белье — держались за руки. Они не боялись, она знала и сама не боялась. Глеб внезапно обвис на руках у брата, потом упал и Борис. Палачам было жутко, коммунизм только начинался, они еще не привыкли, стреляли как попало и сразу сбрасывали тела в братскую траншею.
А ночью при полной луне ветер свистел, поднимая песчинки, кружили, сбираясь, могучие птицы, голодные звери, двигались тени бесшумно, истеричные крики «Не подходи! Стреляю!» взрывались клацаньем затвора. Она предложила драгоценности — мизерные остатки, — молоденький охранник грубо отказался. И вдруг окликнул шепотом: только ползком и очень быстро.
— Вы собирались разрыть могилу? — спросила Лиза, как юный красноармеец, шепотом.
— Могила, — старуха усмехнулась. — Слой песка сантиметров в тридцать. Я должна была убедиться, что они успокоились, попрощаться и прочитать отходную. Место я запомнила точно, но их не было.
Твердь дышала, песок шелестел, она отрыла руку, еще нехолодную, поднятую в безнадежном жесте (но это была не моя рука), бритую голову, тоже приподнятую, покойники, живые и мертвые, не лежали покойно, переплелись, перепутались члены и белые одежды. Ей одной попался добрый человек — охранник, и она помолилась за всех. Поставила маленький крест, сколоченный днем плотником — хозяином хибарки, в которой она скрывалась. Крест наутро сломали и выбросили, ломали и выбрасывали, даже сжигали, а плотник сколачивал новый, а она ставила.
— И вы не попались?
Ее взяли через сорок дней — так положено, чтоб души успокоились и покинули нас на сороковины. А через много — много лет лагерей ее опять не пустили охранники, не нашлось доброго. На месте погребения оккультным памятником воздвигся секретный объект. А плотник сохранил и отдал драгоценности.
— И ваш Бог допустил такую бессмысленную смерть? — возмутилась Лиза.
— Ну, это с какой стороны поглядеть, — возразил Иван Александрович. — Гражданская война спасла Европу от мировой революции. Стоило ли ее, правда, спасать… это другой вопрос. Марья Алексеевна, я впервые слышу подробности — может быть, не стоит? Вам потом не будет плохо?
— Повторяю: все отлично, — дама улыбнулась абсолютно беззубо, мелькнула черной плакальщицей Смерть. — Сегодня можно, я последний раз вспоминаю в свете земном, неполном, а скоро буду знать, что именно случилось с ними в тот день и в ту ночь.