Третий пир — страница 38 из 106

— Вы очень жестки. Парабеллум принадлежал ему?

— Да. Перешел от деда, мне рассказывала мама.

— Дед был тоже, как вы говорите, человек системы?

— Приобщился. В благодарность его расстреляли.

— Вам его жаль?

— Да. Я считал его предателем.

— Ага. Персонаж из вашего первого сочинения.

— В ту пору я о дедушке ничего не знал.

— Видите, какой блестящий парадокс: не реальные события отражаются в ваших фантазиях, а наоборот — фантазии влияют на реальность.

— Вы точно подметили.

— Я ж говорил, что мы с вами сойдемся. А теперь обозначим круг действующих лиц вашего детства: дед, отец, бабушка, мама, друг. Кто еще?

— Они главные.

— Распределим их роли. Не вдаваясь подробно в Эдипов комплекс…

— Благодарю.

— …все же замечу, что неприязнь к отцу и деду предопределила ваше отношение к системе. Сильное влечение к женской стихии привело вас к религии. Бабушка. Мама?

— Она человек не церковный, но, как многие женщины, уверует интуитивно.

— А жена?

— Да.

— Ваш бывший друг?

— В черную магию.

— Ни фига себе! Когда только люди освободятся от суеверий, тут тебе и Христовы чудеса, и языческие…

— Никогда, Борис Яковлевич. Находят новые и новые: фрейдизм, например.

— Это строго научный метод.

— Да, пока касается частностей, а не миросозерцания в целом.

— Ладно, продолжим с частностями, вернемся в Никольский лес. Сколько было пуль в пистолете?

— Восьмизарядный. Восемь. Израсходована одна.

— Вы стреляли?

— В соловья.

— Попали?

— Надеюсь, что нет.

— Скрип смолк?

— Мы сразу ушли.

— С парабеллумом?

— Мы его закопали.

— В лесу?

— В саду на даче.

— Зачем?

— Должно быть, продолжали играть в какую-то игру.

— В какую?

— Я не помню. Кажется, в «красных дьяволят».

— В первый раз вы мне отвечаете: не помню. Это очень важно. Как у вас вообще с памятью?

— Памятью наказан. «Мне отмщенье и Аз воздам».

— Все забываете?

— Наоборот: не умею забывать. Незабудки.

— Забавно, но мрачно. А где сейчас пистолетик?

— Мы его потеряли по пути в Грецию.

— Печально, коли так. Для полной законченности истории этот ключевой символ должен был всплыть в конце.

— Борис Яковлевич, да вы эстет.

— Что вы, что вы, я ученый. Начинающий. Итак, покончим с лесом. Какое ощущение связывается у вас с этим происшествием?

— Страх. Ужас.

— До сих пор?

— Да.

— Дмитрий Павлович, кажется, мы нашли тот искомый аффект, который мешает вам жить. Очевидно, с помощью защитных механизмов психики вам удалось вытеснить его в подсознание, проще говоря — забыть. Вы боитесь вспомнить. Остается всего лишь выловить ваше тогдашнее детское впечатление из преисподней памяти — образно говоря, восстановить в подробностях, — и произойдет катарсис. Это медицинский термин…

— Позаимствованный вашим Фрейдом из духовной сферы — очищение. Наша беседа — пародия то ли на исповедь, то ли на допрос.

— Неважно, какими путями, но вы должны вспомнить. Для этого мы обратимся к вашим фантазиям и снам, в которых как бы разряжаются аффекты. Сны неподвластны рассудку — вдохновение, должно быть, тоже?

— Случаются моменты, когда словно переходишь в другой мир… точнее — на пороге. Редко.

— У вас есть навязчивое сновидение, ассоциирующееся с Никольским рассветом?

— У меня все есть. Да, я ребенок, мне страшно, крадусь, прячусь в березовых кущах, солнце встает, вдруг выстрел — и я понимаю, что на опушке расстреливают моего деда.

— Потрясающе. Парабеллум послужил связующим звеном между двумя отдаленными событиями. Что дальше?

— Я должен найти могилу и нахожу — покрытую нежно-голубенькими незабудками. От них — ужас, и вдруг надвигается тень. Все.

— Тень от чего?

— Не знаю.

— Так. Теперь сопоставим этот сон с вашими произведениями. Вы знаете, что такое сублимация?

— Способ переключения энергии.

— Да. Либидо и агрессивность преобразуются в творчестве. Сможете вспомнить, что сочиняли после побега в Грецию?

— Как ни странно, да. Русскую сказку про Иванушку-дурачка и чудо-юдо.

— Ну, мотивчик у вас, погляжу, всегда один и тот же. Иван убивает чудо-юдо, конечно, пистолетом?

— Словом. Я использовал этот прием позднее в новелле «Черная рукопись» — потому и запомнил. Тоже не Бог весть что…

— Расскажите.

— В двух словах. Иван постоянно встречает — на улице, в магазине, в гостях — одного незнакомца, который вызывает у него тяжелое беспричинное чувство — это враг. Чтобы избавиться от него, Иван сочиняет и записывает историю, в которой убивает врага, а на другой день случайно узнает, что незнакомец — тут он впервые слышит его имя — найден в своей комнате убитым при загадочных обстоятельствах. Иван в припадке страха уничтожает написанное — и в тот же вечер, освобожденный, умиротворенный, глядит в окно: на тротуаре в голубых сумерках доброжелательно ему улыбается его враг. Слух оказался ложным.

— Что ж, ваш герой восстанавливает сочинение?

— Да. Но после этого убивает себя, не в силах жить с сознанием убийства.

— Как бы вы сами, Дмитрий Павлович, сформулировали идею новеллы?

— Иван пытается уничтожить собственное зло, которое объективируется в двойнике, в «черном человеке», говоря по-пушкински (по-есенински); но может это сделать, только уничтожив и себя. Банальность замысла подчеркивается и банальным приемом: портретное сходство героев и одинаковые имена. Словом, фантастическая неудача.

— Ну нет, вы слишком к себе строги. Наш час истекает, продолжим послезавтра. Суммируя помыслы и факты, которые зафиксировались в кипящем котле вашего подсознания и отразились в сознании — преступление в евангельской картинке, похороны бабушки, расстрел деда, незабудки на безымянной могиле, самоуничтожение в поединке с чудом-юдом, черным человеком, — можно сделать предварительный вывод. В основе ваших побуждений изначально таится сильное глубинное тяготение — Танатос. Смерть. Может быть, убийство.

Глава девятая:«ИГРА В САДОВНИКА»

Подземный зеленый человечек из лунных лучей — запечатленный когда-то в маленьком романе в образе садовника, — в благодарность сыграл магическую роль: сам собой, без натуги (Вэлос послал по почте, а в издательстве кто — то прочитал), издался, приоткрыв путь в узкий круг профессионалов при удостоверениях (тыщ семь по тогдашнему счету — семьдесят пятый год). И позволил наконец сбросить с себя службу-удавку, точнее, ослабить, пытка переводами осталась.

Всюду деньги, деньги, деньги — нагловатый разухабистый хор, золотой лик мира сего — всюду деньги господа, а без денег жизнь плохая, не годится никуда! Живя в натуральной утопии, Митя и не помышлял издавать свое («садовник» проскочил по недосмотру дядей-идеологов, убаюканных сказкой), да ведь нельзя запретить себе дышать? Неизвестного происхождения энергия — вдох — входит в тебя, преображаясь, и требует освобождения — выдох.

Он спустился по служебным ступенькам в последний раз (спасительная иллюзия — поднимется, и не раз, за теми же переводами). Урбанистическая местность сегодня дышала свободой. Которую надо отпраздновать. Платоновские пиры — как принцип построения сюжета, движение к истине в диалогах. Любопытно. Надо попробовать. Семеро (любимое число) участников, один подносит к губам… а, так вот откуда возникла идея пиров, с утра мучило потаенное слово «потир» (вспоминал точное значение и вспомнил) — литургическая чаша на высокой ножке для освящения вина (густое, черновишневое — а что подмешано в винцо?). Итак, диалог начинается с секрета — в одной из реплик, мимолетом, к примеру: «Где ты был вчера вечером, я заходил к тебе…» и т. д. — секрет, набирая силу, перерастает в тайну потустороннюю. Можно сочинить несколько диалогов с последовательным убыванием соучастников, впрочем, не диалоги меня волнуют, а образ чаши, причащения… В подземном вагоне толкало и мотало, хорошо, необычно и счастливо в озабоченной человеческой толпе — моление о чаше.

Он не сразу пошел домой, а зашел в церковь, вечерня только начиналась, поставил дорогую рублевую свечку Спасителю — за свободу! — постоял на паперти, ощущая себя отлученным: как спасти душу, отягчая ее новыми и новыми помыслами и замыслами, например, сегодняшним погибельным пиром? И хотелось выкинуть что-то из ряда вон, куда-то уехать, заблудиться в глухих углах, залечь на дно и сгинуть.

А озябшие апрельские сумерки были чисты и прекрасны; расходившиеся от храма к бывшей Никитской и исчезнувшим воротам улочки одинокими шагами напоминали о чьей-то юности (о моей, она уже прошла), вспыхнули два окна на третьем этаже в доме наискосок, и тотчас свет заволокся пестрой проницаемой тканью — Господи, как хорошо, благодарю! — мои окна, моя жена, мое жилье (за сорок пять рублей в месяц). Они скитались по Москве, время от времени, с иссяканием денег, воссоединяясь с родителями, чтоб убедиться и убедиться: враги человеку — домашние его; о, ничего страшного, как у всех: «нервы», издержки гнева по пустякам.

Однако весна, воздух и тревога. Воздушная тревога. Поль ждет его. И он — благороден, не напился в связи со свободой, не сорвался в Милое творить — он всегда возвращается из всех своих загулов и отгулов, и она всегда ждет его. А он любит ее все больше и больше — разве это возможно? Да.

Открыл сложнейший замок своим ключом, в коридоре эпохи военного коммунизма пламенела борьба около аппарата — «…висеть на телефоне с утра до вечера!» — «Имею право!» — «Митя, скажите наконец вы ей…» — «Митя здесь вообще не прописан!» — «Я не прописан». — «Кто без прописки? На выселение! Сию секунду!» — так шутит Карапетян, стравляя Соломона Ильича с Луизой Мамедовной; сейчас из своей одиночки выползет внучка Григоровича и встанет молча в столетнем трауре, как memento morн.

Митя миновал последний интернационал, толкнул дверь в нетерпении, чужая женщина шла по комнате, обернулась, остановилась вполоборота… Поль. В бледно-синем изысканном мужском пиджаке и брюках, губы накрашены, совсем другое лицо. Потрясающе. На диване в изломанной позе и в банном семейном халате Дуняша, курит (та еще штучка, подарок его жене со студенческих пор). Весенний порыв — немедленно к ней, прикоснуться, убедиться, что любит, — нехотя угасал. «Дмитрий Па