влович, вас можно поздравить с освобождением?» — «Можно». — «А литературный процесс без вас не остановится?» — «К сожалению, он неостановим». — «Впрочем, оставим эти пустяки. Ты не находишь, что твоя жена неотразима?» — «Да». — «А почему? Нет, погляди, почему? (Он и так глаз не сводил.) Английский вельвет. Ты знаешь, что вельвет опять входит в моду?» — «Ну вот узнал — и на душе легче». — «Сейчас тебе станет совсем легко. Я ей достаю такой же. (Дуняша — переводчица при иностранцах и тянет на ту же скользкую стезю Поль, чему не бывать, пока он жив.) И всего двести пятьдесят». — «Дешевка. Берем. Вот этот. А ты себе достанешь, договорились?» — «А, Мить, откуда у нас деньги!» — «Сказано — сделано!» — «Откуда деньги? У члена Союза писателей СССР…» — «Какой я член». — «Никакой. Те печатаются и печатаются». — «Перестань, Дуняш. Митя, ужинать?» — «Нет, чаю, пожалуйста. (Поль ушла.) Дунь, когда ты только замуж выйдешь, а? Сосредоточишься на муже, перестанешь…» — «Когда Поль тебя наконец бросит, сосредоточимся (улыбается, длинная гибкая змеюка, что-то в ней есть), да, Митенька?» — «А что, у вас с ней уже все обговорено?» — «Почти. (Улыбка погасла, глаза сузились в зеленоватом прищуре.) Если ты еще раз сбежишь от нее, я найду ей настоящего мужчину. Испанца, например». — «Но-но, шуточки!» — «Никаких шуточек, Дмитрий Павлович. Вы порядочный подонок». — «А жаль, что ты женщина». — «Да вы просто рыцарь после этого, да другой бы на вашем месте сразу в морду…» — «Я жить без нее не могу. Запомни и не лезь». — «Ах, прошу прощения». — «Это я прошу, ты права». Поль вошла с чайником и поинтересовалась проницательно:
— Еще не подрались? Я сейчас на кухне пленила Карапетяна. Уже приценивается и предлагает триста.
— За тебя или за костюм? — уточнила подружка ядовито.
Он бы давно отвадил эту змейку от дома, но у Поль никого больше нет. Кроме меня, конечно. А вдруг?.. Митя закурил, пальцы дрожат… что Карапетян — сам царь Соломон в славе своей не отказался бы… Соломон (пенсионер) сунулся в дверь одновременно со стуком, сказал любезно:
— Митя, к телефону. — И опасливым шепотом, спеша по коридору за ним: — Я уже почти сколотил оппозицию против Мамедовны. Мы с вами как интеллигенты…
— Извините, Соломон Ильич. Да!
— Митюша! Как дела? Освободился?
— От чего?
— Вышел в отставку?
— А! Да, свободен.
— Так я сейчас подъеду. У меня к тебе новость. Обалдеешь.
— Подъезжай. — Повесил трубку.
— Так вот, Митя. Вы, как работник крупного издательства…
— С сегодняшнего дня я свободный художник.
— Искренне рад за вас. Тогда как член Союза…
— Соломон Ильич, бороться с женщиной?
— Это не женщина. Это враг народа.
— Мы тут не прописаны, — выбросил Митя главный козырь, Соломон отлично разбирался в теории абсурда (документа с серпом и молотом при участковом отделении), еще помнил лишенцев, покивал разочарованно, заорал, ткнув пальцем в коридорную полутьму, где действительно стояло недвижное местное memento morн:
— А этот глухой пень прописан чуть не с первой русской революции — и ни бум-бум! — И снова шепот, сопровождающий Митю до его двери: — Вы замечали, что Карапетян специально оставляет в уборной свет?
— Не замечал.
— Назло мне.
Н-да, платоновские пиры… слава Богу, я не реалист. Митя сидел, облокотясь о стол, потягивая крутой чаек, и наблюдал за женщинами на диване, почти не вслушиваясь в «прелестный лепет». Поль слишком горда — или застенчива, — чтоб жаловаться, во всем виноват он сам. Когда он «освобождался» (в этом неодолимом стремлении что-то от «русского странничества» — красиво звучит; Достоевский, Константин Леонтьев), на день, на три, на неделю в «своей» компании или в случайной, попутной, или в Милом, в одиночестве — он не мог ей позвонить: сдался бы на голос, вернулся бы на взлете. Выручала Дуняша. «Дуняш, сообщи Поль, что со мной все в порядке, скоро буду». — «Сам сообщай!» — «Ну пожалуйста, в последний раз!» — «Иди ты, знаешь куда?» Туда и иду, размышлял он сейчас, к черту.
Неожиданно вошел Вэлос (так, что все вздрогнули), заявил пророческой скороговоркой обманщицы-цыганки на базаре:
— Тебя ожидают большие деньги и слава.
— Это по чьей же милости?
— Естественно, по моей.
Вэлос — старинный друг и шарлатан — вот уже пять лет вел деятельность полулегальную, озаренную адским отблеском уголовного кодекса, но не попадался, напротив, расширял подпольные сферы, теоретически объясняя наплыв клиентов кризисом атеизма при социализме.
Осознание своих чудовищных способностей пришло внезапно — «как откровение к мистику» (врал Жека, а Митя посмеивался). В разгар скандала по поводу прорехи в семейном бюджете Вэлос (экономист с дипломом, умножающий в маленькой головке трехзначные цифры, а она спорит!) вдруг рявкнул: «Да чтоб у тебя язык отсох!» И Маргарита умолкла. «Потрясающее переживание, — делился Жека, — давно замечал, еще в школе, твердишь про себя: пять, пять, пять — Мариванна ставит четыре!» — «Чего ж не пять?» — «Мне лишнего не надо, я реалист, я думал, все так могут, правда. Это была игра. Дионисийские игры на острове Дэлос… Дэлос — Вэлос, чувствуешь, откуда несет сквознячком?». — «Она до сих пор молчит?» — «Ха-ха, до вечера — так я запрограммировал». — «А потом что было?» — «О „потом“ лучше не надо — но острастка дана. Давай на тебе попробую?» — «Не сможешь». — «Смогу». Вэлос снял очки, поединок длился, казалось, долго, вспомним Хому Брута, очертим воображаемый христианский круг, воздвигнем прозрачную стену духа (и врата адовы не одолеют), а за стеной ничего такого нет, пустота, пустые черные глаза, однако я держу круг из последних сил, потому что… а вдруг не пустота, вдруг там кто-то, что-то… круг заколебался, стены задрожали, захотелось прилечь на маленький холмик с травой-муравой и незабудками, обступили белые березы, запели птицы… Держать круг, опасность!.. «Ну хватит, — смилостивился Вэлос, — я ведь чуть-чуть, учти. А у тебя сильное биополе, знаешь, чем оно держится? Воображением, ты, Митька, гений, я всегда говорил». Шут, успокоился Митя, и шарлатан. Ему не хотелось в это вдаваться, он отгонял это от себя, ну да, кто спорит — существует скрытая энергия торможения (материальная, ничего общего с творческой не имеющая, гипноз — по-гречески «сон», всего лишь сон, Жека может усыпить… и есть в этом какое-то извращение, вроде изнасилования!). «Если когда-нибудь я почувствую внушение, давление — имей в виду, — между нами все кончено». — «Охота мне бесплатно надрываться?»
— Итак, господа, Шубин-Закрайский, — Жека подмигнул, — якобы из Рюриковичей, слыхали о таком?
— Ну, слыхали.
— Загорелся ставить фильм по твоему «Садовнику». И по другим произведениям, вышедшим, образно говоря, из твоего пера.
— Из моего пера.
— Пардон, из-под!
— Откуда ему известно про мое перо?
— От меня, откуда ж!
— Он у тебя лечится, что ль?
— У меня все лечатся. До «Садовника» он добрался самостоятельно, достал в Лавке писателей, что при таком тираже везение, палец судьбы. Кстати, Митя, в определенных кругах ты небезызвестен. Но — в узких, извини, в элитарных. Для расширения и закрепления нужен фильм. Я ему уже рассказал содержание «Черной рукописи» — раз. Антиутопия — два…
— У меня нет антиутопий.
— А «Египетская гробница», ну, про мавзолей? «Идиот», то есть «Идиотка» — три…
— Ты моими вещицами пациентов усыпляешь?
— На твоих вещицах я б прогорел: они действуют возбуждающе. Конечно, он вцепился в «Египет», но… правят не Рюриковичи, связей даже у него не хватит, не пойдет. Он задумал начать с «Садовника».
— Какое ты все-таки трепло, Жек.
— Испугался? Он наш человек. А ты для кого пишешь, а? Али ты немец, аль француз, не приведи Господи? Русский писатель обязан чувствовать свою вину перед народом.
— И делать кино?
— Что-то делать, а не болтаться тут между Соломоном и Мамедовной. Они мне сейчас в коридоре…
— А, деньги делать. Так бы и сказал.
— Уже сказано: «… но можно рукопись продать». Из того же источника: скупой рыцарь в подполье на золоте. Как думают дамы?
— Тут и думать нечего, — отрезала Дуняша. — Звони Шэ-Зэ…
— Как? — Вэлос засмеялся. — Остроумно, по-американски.
— …звони и соглашайся, — продолжала Дуняша. — Правда, Поль?
— Он не хочет.
Она угадала: не хочет. И Жека угадал: боится. Одобрения Шубина-Закрайского. Он знал его фильмы: помесь всего со всем, бессмысленный, якобы «трагический жест», гротеск, парадокс, подтекст для избранных — сладостный яд саморазрушения (экзистенциализм, вышедший на улицу, на демонстрацию пушкинской черни, которая вопиет в упоении: чем хуже, тем лучше! долой! дотла!). Что может быть у них общего?
— Давай телефон.
— На. Иван Васильевич.
Ну, знамо дело, последний псевдорюрикович.
— С вами говорит автор «Игры в садовника».
— Дмитрий Павлович Плахов? Удачно!
— Мне хотелось бы узнать, что вас привлекло в моей прозе.
— Натурально, демонизм. У вас с телефоном все в порядке?
— Работает. Моя сказка…
— В каком смысле работает?
— Не подключен. Моя сказка…
— Это фантастическая сатира, созвучная… сами понимаете, с чем.
— Не понимаю.
— Вы где живете, Дмитрий Павлович?
— Возле Герцена, за Моссоветом.
— Вот-вот. Мы все живем с Герценом, с Моссоветом и так далее. Когда мы с вами будем писать сценарий…
— Да почему сатира, черт возьми!
(На кухне любитель Карапетян, спекулянт по профессии, затянул бодрым баритоном: «Ехал на ярмарку ухарь-купец, ухарь-купец, удалой молодец… эх, эх, труляля…»)
— Фантастическая, подчеркиваю. Позвольте объяснить, как я мыслю. Ваши душевнобольные играют в палате, воображая себя цветочками, так? Вы очень тонко передаете дух каждого цветка: крапивы, розы, незабудки, лилии и так далее. А кто садовник, кто придумывает игру? Санитар, который в антракте может ту же розу изуродовать. Чувствуете подтекст? А вы: сказочка! Конечно, художник, творит интуитивно, а я должен мыслить. Я хочу показать наглядно «дух отрицанья дух сомненья». Не у нас, Боже сохрани, у них. Клиника находится в Швейцарских Альпах, где водятся кретины, читали Бунина? — снимать будем в Карпатах: фаустовский колорит, обязательно Бах…