Третий пир — страница 5 из 106

— Это вы с ней полотенце искали?

Кирилл Мефодьевич рассмеялся, и Алеша рассмеялся незнамо чему, и Лиза, дама закрыла Пруста, цыган открыл глаза, один из туляков поинтересовался животрепещуще:

— Товарищи! Как сейчас в Москве с полукопченой колбасой?

— Навалом, — отмахнулся Алеша и обратился в Кириллу Мефодьевичу: — А вы за консультации много берете?

— За консультации? — переспросил старик задумчиво, с улыбкой грустной, понимающей. — По-разному. С вас ничего не возьму. Спрашивайте.

— Значит, вы обираете только богатых?

— А в каких именно продмагах выбрасывают? Диктуйте.

— Дядь, не возникай!

— Выбрасывают в Елисеевском и у Никитских ворот, — ответил Кирилл Мефодьевич. — Но нерегулярно.

— В конце месяца выбрасывают на Герцена, на Чернышевского и на Добролюбова, — сказал цыган. — «Одесскую» по два семьдесят.

— В конце месяца и на Горького бывает в «Диете», — вмешалась дама. — А сегодня пятнадцатое да еще пятница. Зря едете.

— Е-мое, — вздохнули туляки.

— Лиз, у тебя с собой «Темного царства» нет?

— Не-а.

— И «Луча света» нет?.. Черт! Я ведь не читал.

— А я предупреждала: социал-демократы в каждом билете. Учти: по сто страниц, не меньше. Понимаешь, Островский обличает купцов, а Добролюбов его одобряет, хотя и упрекает в славянофильстве.

— Мне б их заботы! — огрызнулся туляк, составляющий списки. — Обличает он… купцов… одобряет он… а колбаса была!

Народ загалдел. Алеша закрыл глаза, вытянул длинные ноги в проход, откинулся поудобнее, будто бы в родном полуподвале, когда у матери разгорается гулянка, и ушел в золотую российскую лень… нет, в российскую очередь за водочкой, за копченой, за вареной — вот жизнь. И все стоят терпеливо, даже цыганский вождь, даже Кирилл Мефодьевич. Открыл глаза, встретил светлый взор, спросил:

— Неужели не тошно?

— Жить надо, — отозвался сверху цыган.

— Зачем?

— Надо, деточка, — сказала дама. — Мы все пережили и выжили.

— А зачем?

Все молчали, Лиза взяла его за руку — нежная рука, пионерское рукопожатие: «Будь готов!» — «Всегда готов!» А зачем? Кирилл Мефодьевич достал из кармана записную книжку, написал что-то, вырвал два листка, протянул ему и Лизе.

— Позвоните в случае надобности.

— Да я не сидел, это я так…

— Все равно могу понадобиться. Сейчас я, правда, больше на даче, но соседи передадут.

Алеша отвернулся от волнения, уставился в небесное отражение в старом, душном, тряском поезде и сильно сжал, лаская, женские пальцы. Пылкая, юная плоть. Какое счастье. Москва надвигается, за ржавыми свалками, башнями и храмами — любовь? Надо жить, избавиться от Лизиной тетки и выведать у дяди-неудачника про Страшный Суд. Захудалый защитник сидит напротив и готов помочь в случае надобности.

Однако в горячке последующих событий и Алеша и Лиза потеряли листочки из блокнота Кирилла Мефодьевича.

1 сентября, понедельник

— Ждите завтра, — сказал он и исчез.

Странный человек приходил ко мне. Я только что проснулся, почти очнулся от ночного укола; сон и явь (вечерний пир над дверью в потаенную комнату — больничный потолок с трещинками и мухи), страстный сон и безобразная явь еще мешались в голове. Черный рой, безропотная мушиная жертва, медленно приближался к паутине в уголке, самого паучка было не видать. Как вдруг дверь тихонько отворилась, вошел он и прямиком направился ко мне.

— Дмитрий Павлович? — спросил он вполголоса, я испугался отчего-то и смолчал. — Вы ведь Плахов? Писатель? Так вот, за собак и котов не переживайте, я присмотрю. Ждите завтра.

Человек поклонился и исчез. Да был ли он? Останки сна? Лежащий напротив старик под капельницей улыбнулся мне доверчиво и сказал:

— Была полная тьма.

Господи!.. Спокойно! Спо-кой-но… Ночью я пришел в Никольскую больницу, помню застывший лес, озера и звезду. Единственное окошко светилось в языческой тьме, я постучался, старая нянечка не хотела отпирать, я сказал: «Мне плохо», — и она впустила. Пришла вторая, рангом повыше, выговорила Арине Родионовне (так я окрестил про себя няню в окошке) про инструкции, я предъявил удостоверение, она сжалилась. Дальше — сонный провал; неужели за это время сердобольные Родионовны упекли меня в другое место?

— Я извиняюсь, — заговорил кто-то незримый из-за тумбочки (голос зловещий). — Разве это правильно, что Фаина третий день полы не моет?

— Запила, — пояснил волосатый детина, по виду мой ровесник, его койка в углу, по диагонали, и добавил кое-что из «родной речи».

Стало как будто полегче. Я осторожно приподнялся, прислонясь к железным прутьям кровати. Все трое — старик под капельницей, старик за тумбочкой и детина — лежали смирно, однако не в смирительных рубашках, заскорузлые корявые руки поверх желтых одеял… и окно! Решеток нет, даже нет стекла: высокая белая крестовина в моем окне, в моем уголке с невидимым паучком и солнечный березовый шелест. Свобода! Сейчас встану и уйду. Резкое усилие… темень в глазах, звон в ушах, ком в горле. Ладно, погожу. Главное, идти мне некуда, окромя преисподней, но ее еще надо заслужить.

— Друзья, где мы находимся?

— В Никольской, — отозвались двое, третий, под капельницей, продолжал улыбаться с безумной симпатией ко мне.

— В каком отделении?

— В терапии.

Стало совсем легко. Не дай мне Бог сойти с ума! Встала нравственная проблема: жаловаться на Фаину по начальству или совесть пробудится сама по себе? Дядя Петя и Федор — старик и детина — склонялись к долготерпению, хотя и сомневались насчет совести.

— Ведь ты писатель? — неожиданно спросил дядя Петя.

Я сознался и возликовал. Стало быть, они его видели, не фантом, не обломок бреда.

— А зачем тебе собаки и коты?

— Чтобы жить.

— На продажу разводишь?

— Нет, просто люблю.

Однако — жизненная инерция! «Друзья», «писатель», «жить», «люблю» — слова из прошлого, не имеющие ко мне никакого отношения. Я не живу и не люблю. Дядя Петя улыбнулся, снисходя к интеллигентской дури, и спросил потеплевшим голосом:

— Стало быть, Дмитрий Палыч?

— Да просто Митя.

— Тогда Палыч.

Я — Палыч. Прекрасно. Сейчас крестьянин, прищурив добрые усы, поведает про местные безобразия, писатель включится в борьбу. Мы победим в духе соцреализма. Безумец под капельницей обретет разум, а я издам «Записки сумасшедшего охотника». Ну, дядя Петя, давай: «Вот что, Палыч…»

— Вот что, Палыч, — сказал дядя Петя, — сплошные тут у нас безобразия.

— Надо бороться.

— С кем?

— С безобразниками.

— Ты про это книжку напиши, — добрый крестьянин вернул мне усмешку. — А мы отборолись.

— Так чего жалуетесь?

— А чего остается? У меня второй звонок, у Андреича вон третий, — он кивнул на капельницу.

— Звонок?

— Инфаркт. Оттуда звонят, зовут.

— А у меня первый еще, — сообщил Федор. — А у тебя что?

— Нервы шалят.

— Нервоз, значит, — заключил дядя Петя якобы простодушно. — Пьешь, значит? Собаки и коты не помогают?

Я рассмеялся.

— И жена не помогает?

— Нету жены.

— Умерла?

— Умерла. Как вы догадались?

— Говоришь, нету, а кольцо хранишь. Только на левую руку переодень. Вдовец на левой должен носить — как печаль и память. — Старик подумал и добавил: — Или как новопреставленный жених.

Я с трудом стянул кольцо — въелось в плоть за пятнадцать лет! — и выкинул в окошко. Федор вскрикнул по-древнерусски, дядя Петя заметил философски:

— Он же предупредил насчет нервов — шалят.

— Золотое? — прошептал Федор.

— Золотое.

— Любку надо! Любку попросить, она поищет. А то ведь кто подберет!

— Да пусть. Мне не нужно.

Народ дивился: как-то по-идиотски я сорвался. Надо проследить за собой — для дела… А, все равно. Мне действительно ничего не нужно (а что нужно, то спрятано). Когда мне было десять лет, я сбежал из дому с одним верным дружком, просто так, в мир приключений. Не дали. Папа поднял на ноги органы (тогда еще имел связи и возможности) — и все благополучно закончилось. Ничего никогда не кончается — вот проклятье, вот почему я лежу здесь, в гуще народной, в затерянной где-то в полях палате… вместо того чтобы ехать в Москву и действовать.

Рассмотрим ситуацию хладнокровно. По Москве я уже мотался и действовал — без толку. И вдруг сегодня утром, меж сном и явью, возникла надежда — странный человек. Странность в том, что я в жизни его не видел, а он, судя по всему, осведомлен. От кого он послан? «Ждите завтра». Я дождусь, узнаю, где они скрываются, и буду действовать наповал.

В палате тем временем разыгрывалось действо. Кудрявый доктор с черными усиками и женщины в белом. Одна из них очень даже ничего. Шарлатаны переговаривались профессионально, вполголоса, не обращая на нас особого внимания, покуда дядя Петя не заговорил в пространство:

— Стекло не вставлено — писатель туда кольцо обронил.

Доктор на старческий лепет снисходительно пожал плечами, Федор подал могучий бас:

— Люб, ты поискала б кольцо — о жене память.

Та, которая «очень ничего», обратила на меня чудный взор.

— Вы, что ль, писатель?

— Он самый.

— В окно, что ль, лазили?

— Я его выкинул.

— Кольцо?

— Кольцо.

— Золотое?

— Золотое.

— Вот дурдом! — и Любка проскользнула за дверь, нарушив белоснежное милосердное единство.

— Ага! — Доктор хищно уставился на какую-то бумажку в руках. — Плахов Дмитрий Павлович, тридцать три года, удушье, горловые спазмы, беспричинный страх. Типичное пограничное состояние. Мечтал о психотерапии, — поведал в задушевных скобках. — Мы с вами подружимся.

— А что, я уже….

— Ни-ни-ни! Вот он — уже, — доктор указал на Андреича. — Вы — совсем другое дело. Полагаю, издержки творчества. Вы ж творец?

— Кто — я?

— То есть одновременно существуете в двух, а то и более мирах. Так что вы хотите? Обычное явление.

— Я хочу тут немного передохнуть.