Как я теперь понимаю: прочитав мою идиотскую записку (еду, мол, в Грецию, не беспокойтесь), он обратился к своему приятелю-генералу; а обнаружив пропажу ключей от дачи, отправился в Милое. Про взломанный ящик тумбочки и парабеллум отец не посмел сказать никому, поскольку немецкий пистолет был незарегистрирован. Допустим, кто-то из местных видел и донес ему, что двое ребятишек шли на рассвете по направлению к Никольскому лесу, возможно, кто — то даже слышал выстрел — ну и что? Что тут криминального? К чему тут намеки его на тайну, которую он, скажите, пожалуйста, никогда не выдаст (бульварный роман, честное слово!). А главное — я-то чего беснуюсь? Эти дурачки думают, что из ревности… да, из ревности, да!.. Но ведь не только, так уж совпало, а я должен наказать зло, ну, в единичном случае, на глобальное не покушаюсь, не по силам. К тому же из истории известно, что «единичный случай» (употребим эвфемизм) может обладать такой энергией (бациллы бешенства — говорил мой осведомленный дружок), которая заражает массы масс… даже после смерти самого «случая», до сих пор. Хотя беснование ослабевает, нельзя не признать (коммунистическое беснование, а что на смену придет…); как колотило и трясло в 17-м и после; жутковато глядеть на те фотографии — какие воспаленные идиотизмом лица, горящие, навыкате, больные глаза, где-нибудь сбоку или прям на пузе обязательно торчит дуло — и не единственное. Неужели и дед мой таскал на себе ружейный арсенал? Не проверишь, ни одной фотокарточки не осталось — только вот: трактат и пистолет.
Любаша сидела за дежурным столиком в коридоре, я высыпал из футболки горку ядреных, будто присыпанных пудрой опят.
— Вот, тебе.
— А это тебе, — протянула ладонь: цепочка, крест и ключ. — Извини, порвала нечаянно.
— Пустяки, — я взял, поцеловал руку, она не вырывала. — Хочешь цепочку? (Повторяюсь, уже был пассаж с кольцом.) Ну пожалуйста, сделай милость, мне она не нужна, бечевка надежнее. Принесешь мне взамен, ладно?
— Вы мне заплатить хочете? За что?
— За лечение, я от тебя сегодня выздоровел. И просто так, пойдет. Это венецианская цепочка, старинная.
Зачем я, дурак, сказал? Она нахмурилась и вырвала руку. Неужели она меня и вправду любит? Ладно, ладно, одна меня уже любила, до гроба.
— Я сейчас починю, дай пинцет.
Дала. Я сел напротив в казенный резкий круг настольной лампы. Ерундовый ремонт: одно звенцо распалось, надо вставить его в другое и с силой прижать. Готово. Кастелянша Зойка (которая запирается в бельевой то с одним, то с другим страждущим) прошла мимо медленно, дрожа от любопытства, и скрылась в своей светлице. Я быстро надел ей цепочку на шею, спрятал под воротничок, под халат, она прижала обе руки к груди, к цепочке и глядела своими фиалковыми, блестящими — от радости, что ли? — глазами.
— Я немного поношу, — сказала она, — а потом отдам.
Какая милая девочка, как она мне нравится. Значит, я живой? Нет, нельзя, втяну в уголовщину. Я кивнул и пошел в палату, где черт знает что творится: кровать моя сдвинута, и завхоз Прохорыч с озабоченным видом измеряет раму, бормоча:
— Не абы как — чтоб сантиметр в сантиметр… чуть лишку или не добрал — не годится… чтоб сантиметр в точку попал… (и так далее).
Прощай, свобода, береза, вольный ветерок, деревенский дымок… нет, уйду, сегодня и уйду.
— Не знаю, Палыч, чего ты так к этому окну прикипел, — заметил Федор, когда завхоз удалился (еще и намекнув «поставить»), — только не переживай. Не такой Прохорыч мужик, чтоб, значит, взять и сделать.
Ну, полегчало. Андреич проснулся, похлебал киселю, рассказал про тьму, проход, свет. Начал по новой. Кирилл Мефодьевич вошел, сел в углу, все слушают. Закат над Андреичем угрюмый, сизый, со слезой, но блеснуло напоследок, распустилось перьями жар-птицы. Лучи в облаках прорывались, игрались так разноцветно-радостно, что подумалось: и в сумасшедшем доме держимся мы подсознательным, подводным градом Китежем — мистическая красота России, — который не всплывет никогда. А если не совсем одрях Святогор? Сбросит с могучих плеч оборотистое чудо-юдо (дух — антидух, зверь сильный и умный), вставит ногу в стремя и пустится объезжать границы; плюнет в гневе — вырастит плодоносное древо; копыто стукнет — вздрогнет земля и забьет родник; поведет дланью в палице — загорятся окошки несуществующих деревень. А где жители? Ни души окрест. А вот наконец и потаенное Бел-озеро (Светлояр, так, кажется?): сквозь воды забвения светятся снесенные и готовые к сносу дома, дворцы и храмы и избы, избы — в своем идеальном воплощении, вон рыбацкая изба из села Холмогоры, пушкинский домик из Немецкой слободы и петербургский доходный дом из Кузнечного переулка, келья святителя, оживлявшего мертвых, и рядом подвал с замытыми следами и вечными цветами у оконной решетки и комья вечной мерзлоты северо-востока без цветов, камера Орловского централа, правый Никольский придел и еще, и еще, и еще… Господи, да разве все поместится? Поместится, и громада храма с именами русских воинов, кажется, вот-вот прорвет прозрачную толщу. Однако все глубже и глубже погружается в бездну царство. Что же делать? Уже в честном поединке убито чудо-юдо и смердит окрест, разлагаясь, заражая все живое. Но и Святогор при последнем издыхании, подполз к Светлояру, где замутились воды, смешавшись с кровью, и ничего не видать, приложил ухо к земле: колокольный звон, гулкий, подземный, то ли погребальный, то ли к крестному ходу благовестят — не различишь уже, не поймешь.
Глава двенадцатая:ВТОРОЙ ПИР
Довольно дорогая безделушка на зеркальной полке отражалась в зеркальных стеночках, излучая свет: лиса, грациозно свернувшаяся, но с поднятой мордочкой, нежной и лукавой, — из чешского прозрачно-желтого стекла. Алеша чем дольше смотрел, тем больше влюблялся в лучистое созданьице. Беру. Вышел из Петровского пассажа, побродил по солнцепеку и вскоре опять-таки нашел то, что надо. Нож. Чудесный, с наборной черной рукояткой и в черном же, расшитом цветными крестиками, кожаном (под кожу) футляре. И хотя вкралась в голову примета вернейшая (дарить острые предметы — наживать врага), Алеша не удержался и купил, выпросил у раскрашенной под гейшу девицы, требовавшей удостоверение охотничьего ордена. «У моего папы сегодня день рождения». — «Ну и что?» — «Пятьдесят папе-то». — «Ну и что?» — «Дата какая!» — «Ладно, плати и отвали». И все было чудесно, включая гейшу, в экзотической лавочке — полутемной пещере, где плавают разноперые рыбки в малахитово подсвеченных стеклянных омутах («Что тебе надобно, старче?» — четверку по английскому, пятерку по истории, а там поглядим), развешены снасти, сети (будто бы запахло Айвазовским, натуральных морей Алеша не видал), а пыльные чучела глядят покорно, печально, и грозно поблескивает оружейный ряд… Одним словом, захотелось на Остров Сокровищ, причем после кораблекрушения (все, конечно, погибли) они останутся там вдвоем, и у Поль нету другого выхода, как полюбить его.
Открыл Митя. Благодарю, оригинально, люблю такие игрушки. В уютной розовой прихожей заблистала сталь; выглянула из кухни старушка и с возгласом «О Господи!» скрылась. «Мама, — пояснил Митя, — Анна Леонтьевна». И наконец вышла она — как всегда прекрасней, чем в воображении, с новой красотою в длинном желтополупрозрачном, словно струящемся платье и в янтарном ожерелье (в цвет лисички). Это мне? Ой, какая прелесть! Митя, взгляни. Да, молодой человек, у вас вкус.
В комнате с задернутыми гардинами цвета вишни и зажженной лампочкой под атласным абажуром было чудесно (день чудес) после уличной реальности и солнца. «Лизок, твой Алексей пришел!» (Зачем она нас соединяет?) Кивнули друг другу враждебно. «Ах, как я рада!» — прощебетала маленькая… (а может, она и не дрянь? Алеша был размягчен и великодушен). «Как я счастлива!» — и прошипела мимолетом, летя в прихожую на звяканье звоночка: «Пароль — паучок». Кто же паучок, и тут ли он?
В комнате вокруг да около праздничного стола находились в ожидании Символист Никита с молоденькой, готовой к восторженности актрисой Вероникой (в просторечии — Верой), Сашка отрешенно глядел перед собой, его Наталья беседовала на диване с Павлом Дмитриевичем, а в глубоком с мягкими валиками кресле покуривала длинноногая Дуняша.
Хозяйки — по хозяйству, Митя на подхвате, все свои, узкий милый круг, в который вдруг вошел непринужденно, но заметно человек со стороны.
Лиза угадала безошибочно (как писали в старину — сердцем), мгновенно справилась с замком, и пышный ворох пунцовых роз затмил все — и самого его, в английской одежде с учтивой наготове улыбкой (розы — «это было у моря, где ажурная пена, где встречается редко городской экипаж, королева играла в залах замка…»). «Иван Александрович — Дмитрий Павлович, а это Поль». Розы поделились на две охапки, Лиза получила свою, поднесла к лицу свежестью унять жар, глядя исподлобья. Фигурировали небольшого формата, но толстый томик явно «тамиздатского» происхождения (Митя взглянул на гостя с интересом) и «Шанель № 5» (Поль улыбнулась застенчиво). «Мне было бы жалко», — заметил Митя любезно. Иван Александрович ответствовал: «И мне. Кабы у меня был один экземпляр». Все четверо рассмеялись, и группа у порога распалась.
Развлекать такого ловкого, светского человека, вводить в компанию нет необходимости — он куда хошь войдет и выйдет. Поклон-кивок, бархатный стул, словно сам усердно подвернувшийся, зоркий взгляд, выбравший отчего-то Митиного папу. «Иван Александрович!» — объявила Лиза и пошла за кувшином для роз: именно этот нужен — глиняный, сизо-коричневый, без старомодных финтифлюшек. В кабинете у немецкого письменного стола неподвижно сидел Вэлос, настолько неподвижно, мертвенно, глаза мертвые без очков, что стало не по себе. То есть поклясться можно, что он ее не видит. Взяла с подоконника кувшин, сходила за водой — все под впечатлением странности, — вернулась в кабинет, поставила розы на стол. Доктор ожил как ни в чем не бывало, надел очки, шевельнулся, заговорил своей скороговоркой: