ее присутствии он глупел)?» — «И Поль носила Митю к ветеринару!» — «Барон, бедняга». — «Какой еще барон?» — «Да кот! Вон он лежит, не видишь, что ль (здоровенная пушистая тварь, глаза мерцают бесстыже-изумрудно)?» — «По нему не скажешь». — «Так мучился, пока не вправили. Там, знаете, где лапки сходятся на спине». (Господи, как она говорит! «Где лапки сходятся…») — «Занятные зверьки, милые какие! Но они времени, должно быть, отнимают». — «Я их люблю». — «Это да. Но если, например, каждый день на службу ездить…» — «Мыс Митей дома работаем». — «Как же вам это удалось?» — «Как будто не знает! Митя пишет, писатель он, понял?» — «А вы на машинке печатаете?» — «Конечно, печатает. Дома». — «Удобно. А ездить далеко?» — «В Москву. Что ей, в деревне, что ль, дают?» — «Я понимаю, что в Москву. (Замолчит она или нет, наконец!) Но ведь не каждый день ездить?» — «Опять двадцать пять!» — «Я просто хотел узнать, — отчеканил Алеша, терпение лопнуло, — где находится такая удобная работа и по каким дням туда нужно ездить». — «Ты что, устроиться хочешь?» — «Без диплома не удастся, ставка инженерская». — «Я и имею в виду на будущее». — «Неужели после университета вы пошли бы в машинистки?» — «Вы же пошли». — «Я — другое дело». — «Почему другое?» — «Я нужна дома». — «Кому — собачкам?» — «Собачкам». — «Алеш, а ты разве умеешь печатать?» — «Это не проблема. А вот работу такую найти, чтоб в коллектив не встревать… Вы по каким дням ездите?» Тут до Лизы, видимо, дошел подтекст, она усмехнулась, собаки одновременно взвыли, Митя с Сашкой появились в калитке, ритуальные игры-приветствия, она вышла на крыльцо, говоря на ходу:
— Езжу обычно утром по пятницам. Угол Каретного ряда и Садового кольца.
Грибной день: суп с грибами, грибы жареные, тушеные — подберезовики, маслята, свинухи, лисички, шампиньоны, — называла она.
— Здорово. Ни разу грибы не собирал.
— Правда? А мы ждем: опята пойдут. Да, Митя?
— Да, — муж молчалив и рассеян сегодня, вот улыбнулся обаятельно, «по-студенчески», спросил: — Английский сдали?
— Четверка, — Алеша улыбнулся в ответ (а лучше б не Митя был ее мужем!).
— Трудно?
— Нормально. Текст из «Портрета Дориана Грея», а тема: «Мой любимый писатель».
— Это кто же?
— Разумеется, Достоевский.
— И вы рассказывали о Достоевском по-английски?
— Вот так, Мить, — вмешался Сашка. — Эти детишки нас с тобой за пояс заткнут.
Детишки! При ней!
— Я не настолько уж моложе вас…
— Всего вдвое.
— Он вам завидует, Алексей. «Бог юности смеется с тобою и со мной». То есть с нами-то уже особо не посмеешься…
— Ой, кто это, Мить?
— Гельдерлин.
— Кто-кто?
— Немецкий романтик. Мы все вам завидуем, правда, Поль?
— Конечно.
Алеша загляделся на нее и высказался горячо, забывшись:
— Я б с вами поменялся!
Все улыбнулись слегка, Сашка сказал наставительно:
— Дмитрию Павловичу не до смеха, придется на старости лет за английский сесть.
— В каком смысле «сесть»? — пошутил Алеша, вспомнив мечты о тюрьме.
— Не в криминальном. Но, господа, на международном рынке русский нынче не котируется.
— На международном? — удивилась Лиза. — Ты что, Мить, за кордон собрался?
— А чего ему тут делать? Все порядочные люди уже там.
— Это фантазии Вэлоса, — пояснила Поль равнодушно.
— Почему фантазии? — возразил Сашка неожиданно.
— Назад не пустят.
— Я б на вашем месте не раздумывал! — воскликнул Алеша (и ведь ни разу в мечтах о муже не осенил выход, естественный для советского писателя, занимающегося Страшным Судом: эмиграция; тем более что она не уедет, она же верующая, православная).
— Не эмиграция, конечно, — Сашка будто подслушал. — Съездите, отвлечетесь.
— От чего? — уточнил Митя.
— Ото всего, — голос Сашки звучал почти просительно, он пристально всматривался в Поль. — Я уже переговорил с Никитой, у него книжка на выходе, готов ссудить… Поль, ты как?
Лиза закричала:
— Мить, поезжайте! Рим, Париж, Лондон… с ума сойти.
— Я уже везде побывал, да еще в какой компании. С Дантом и Диккенсом, например, или с Мориаком, с Остин и Стендалем и так далее, и так далее. В Лондон рекомендую с Томасом-найденышем, в Рим с Генри Джеймсом…
— Уж рисковать, так насовсем, — перебил Алеша. — Лучше один раз увидеть, чем сто раз…
— А сто раз увидеть? Тыщу раз, каждый день? Разлюбить.
— Зато оттуда Россию как полюбите.
— Остроумно замечено, но искусственные встряски мне пока что не нужны. А для органов безопасности человек я безопасный.
— Вы ж готовите Страшный Суд.
— Его не надо готовить, а просто осознать: Суд идет давно, с убийства Спасителя.
После чая он пошел проводить Лизу на электричку, оба спешили в разные стороны, она помахала рукой из окна, рука проплыла мимо, в Москву, лицо, полное жадной жизни… У меня, должно быть, такое же. Листы лип висят безжизненно, над ними тусклый багровый шар, слои воздуха пламенеют, Алеша почти бежал в застывшем мареве (мара, морок — где он читал эти слова, дивные, забытые? милый Даль). Обморок. Нет, не поддамся, легко (легконого) проскочил роковой уличный поворот… кусты, калитка, шары, голоса в глубине сада за колодцем.
Она полулежала в гамаке, вся золотисто-румяная от зноя, муж на лавке, Сашка в шезлонге курили. Алеша опустился в высокую жесткую траву, позавидовав бывшему инвалиду Барону, разнежившемуся у нее на коленях. Тоже закурил — три голубоватых столбика и сонм блестящих мошек, зависших в воздухе, словно заслушавшихся.
Говорил учитель словесности, о новой будущей книжке Символиста: нужна ли нам эстетизация зла. «Не горюй, — заметил Митя, — там после редактуры никакого зла не осталось, вообще ничего». — «Нет, серьезно. Нужны ли цветы прелестного упадка — нам, у которых не было и расцвета?» — «Если не считать расцветом русскую классику». — «Митя, ты недаром сказал „русскую“, а не „советскую“ — то были другие, не мы, до катаклизма». — «Тогда кто тебе обещал расцвет?» — «Миллионы умерщвленных. Зерно должно умереть чтобы дать плод». — «Да, если попадет в почву плодородную». — «За почву я ручаюсь. А вот что мы в нее бросаем… Нет, я не говорю о тебе, ты для меня…» — «Да брось. Насчет Никиты ты ошибаешься. У него не „цветы зла“ — страха. Страх смерти и страх бессмертия — и я не знаю, который из них страшнее. Между этими двумя безднами наш путь». — «Я не понимаю, что такое бессмертие», — сказал Алеша. — «А что такое смерть, понимаете?» — «Конечно. Это то, что было до моего рождения. Меня не было. Потом я родился. А потом меня опять не будет», — он нечаянно взглянул на нее, она смотрела вверх, в пленительное переплетение яблоневых веток в нежнейшей лазури, Божьей благодати — и усомнился в душе: «Как не будет? Ее не будет? Меня? Этого сада? Ничего никогда? Невозможно!» И заявил задумчиво: «Нет, и про смерть не понимаю».
Засобирались на речку. «Нет сил по такой жаре», — сказала она. «У меня тоже, знаете… экзамен». — «Ну-ну. Саш, ты тоже обессилел?» — «Я с тобой».
Хозяин и его друг удалились. Из-за кустов раздался дружный радостный скулеж. «Гулять!» — волшебное слово. Она все так же полулежала, глядя вверх, вдруг встала и ушла. Гамак закачался с брошенным Бароном; лапы, торчащие из дырок, беспомощно задергались, но вот котик перекатился на спину, спрыгнул, ловко извернувшись, и сиганул в кусты к своему папе Карлу. Все здесь было необыкновенно. Алеша раздвинул смородиновые ветви: она подходила к мужу, цеплявшему поводок к Араповому ошейнику, что-то сказала, Митя отвернулся, она продолжала говорить, положив руки ему на плечи, тогда он отпустил Арапа, который заскакал по саду, как застоялый конь, волоча поводок. Что-то сказал Митя в ответ, одним движением освободился от ее рук, но остался стоять, напряженно вслушиваясь, улыбнулся угрюмо и уже не оттолкнул, когда она опять обняла его, прижал к себе… Алеша лег навзничь, глядя в раскаленное небо.
Поль появилась вскоре, взяла с лавки пачку сигарет, он вскочил, дал ей прикурить и сел, как прежде, в траву напротив гамака.
— Итак, Алексей, вы меня выслеживаете или кого еще?
Стало быть, она видела «попрошайку на обочине»!
Алеша сгорел со стыда, ничем, впрочем, себя не выдав внешне — напротив, пошел ва-банк:
— Не бойтесь, я вас не выдам.
— Что это значит?
Тут он и произнес «пароль»:
— Паучок.
Кусты шиповника за ее спиной (прелестный темнокрасный с прозеленью фон для ржаво-рыжих волос и пунцовых губ) зашевелились, задрожали, Алеша обмер, она усмехнулась. Ах да, коты!
— Что вы хотите от меня, Алексей?
Сказать? Прямо так и сказать, чего он хочет больше всего на свете? Нет, нельзя. Нельзя одним словом погубить все.
— Так что же?
— Кто такой паучок? — вырвалось невольно. К черту! Совсем не об этом хотелось с ней говорить.
— Паучок? — она как будто задумалась. — Это шутка. На самом деле он очень хороший, благородный человек.
— Кто?
— Мой друг.
— А как его зовут?
— Паучок, — она вдруг коротко рассмеялась; синие глаза потемнели, подчеркивая яркость и чистоту голубоватых белков.
Алеша уже стоял над гамаком, смотрел в упор. Разве может человек с таким лицом врать? Внезапно стало больно, прижал руку к груди.
— Что вы от меня хотите? — повторила она презрительно.
— Я хочу… — грянул гнев, пересиливая боль. — Я хочу, чтоб вы перестали быть ведьмой.
И испугался, но она отвечала невпопад, оживленно:
— Знаете что, вас должна была увлечь не я, а моя дочь. Если б она у меня была.
— А почему у вас нет?
— Нельзя. Я скоро умру.
— Как? Вы больны?
— Нет. Просто так чувствую, так с самого начала было задумано. Мне не надо было выходить замуж.
— Но вы, кажется, уже пятнадцать лет…
— Да, Бог дал.
— Неужели ваш муж способен… — начал Алеша с ужасом, но она вновь перебила:
— Нет, что вы! — и улыбнулась. — Может, еще и поживу. Вы мне не очень-то верьте.
— Я вам верю! — сказал он горячо, боль в груди утихла, глядел — не мог наглядеться, утопая, растворяясь в лазури взгляда, в золоте уходящего дня, уходящего лета, что останется, однако, на всю жизнь, а значит, будет жить и в третьем тысячелетии; глубокий старик вспомнит вечерний сад и вспыхнет от радости, как юноша.