Что его поразило сразу, еще издалека, так это тусклый свет в столовой — свет в пять утра! Боже мой, Лиза. Как же я забыл про нее? Неужели она занимается ночи напролет? Или там Поль? Да, что-то стряслось! Быстро вошел в подъезд, лифт отключен, взбежал по ступенькам, задыхаясь от волнения, позвонил. Ни шороха, ни звука. Опять позвонил. Неторопливые шаги в прихожей, мужской голос (как будто знакомый, да не вспомнить сейчас) произнес лениво, но с потаенной угрозой:
— Ты мне надоел, наконец.
Ненависть пронзила насквозь, чуть не убив на месте, но тут же силы словно удесятерились, устранив неуместные воспоминания и мысли. И Митя произнес, в свою очередь, звенящим в напряжении голосом:
— Открывай — не то дверь разнесу!
И дверь открылась. Придуманная (или не придуманная?) ночная трагедия стремительно провалилась в фарс. Иван Александрович сказал с усмешкой:
— Ах, хозяин. Прошу прощения, спутал. Меня тут преследует мосгаз.
Что за чертовщина!
— Что за мосгаз?
— Маленький корявенький псевдопролетарий. Помните, на вашем дне рождения?.. Да вы проходите, не стесняйтесь.
Митя, еще не вполне остыв, вошел в прихожую, сел в кресло и принялся стягивать резиновые сапоги. Иван Александрович поинтересовался любезно:
— С рыбалки?
Сам он был элегантен до неприличия (в столь застигнутый врасплох час), свежий, загорелый — ну, из средиземноморского яхт-клуба… а где его подружка?
— Лизу-то куда вы спрятали?
— Жива, не волнуйтесь. Лизок, — позвал, не повышая голоса. — Вот Дмитрий Павлович приехал тебя повидать.
Лиза появилась в дверях столовой в длинном халате в лазоревый цветочек, в сборках, оборках, с пояском на тончайшей талии, такая прелестная, юная, раскрасневшаяся, что жаль ее стало (все пройдет, прелесть пройдет), но сейчас она была счастлива, несомненно.
— Здравствуй, Митя.
— Здравствуй, — ответил устало, такая усталость навалилась вдруг, кажется, пальцем не шевельнуть, однако встал. Прошли в столовую, чинно сели, Иван Александрович в диванный уголок, они за стол — на голубой скатерти в глиняном кувшине пылают полураспустившиеся пунцовые розы из райских оранжерей.
— Митя, что случилось? С Поль?
— Ты ее вчера видела?
— Она заходила в пятом часу. Поговорила по телефону с подругой и ушла. А что, она в Милое не вернулась?
Он не отвечал, любовники переглянулись молниеносно и вновь уставились на него. Они его жалеют, дошло до Мити, они смеют его жалеть.
— Голубчик, — сказал Иван Александрович, — ты б приготовила нам кофейку, а?
Ага, отсылает, боится, что проболтается, ничего, допросим позже. Полшестого. Через полчаса уже удобно позвонить Дуняше.
— Пожалуйста, Дмитрий Павлович, — закурили «Мальборо». — Возьмите пачку, у меня есть еще. Вообще-то я предпочитаю трубку — но дома, изредка, с нею возни много. Опиум я пробовал, в Китае, но не увлекся.
Да уж, тертый калач, молод-то молод, а глаза выдают.
— Потому что действительность фантасмагоричнее любых наркотических грез, вы не находите?.. Да что я спрашиваю — я ведь отлично помню вашу «Игру в садовника».
Филолог сворачивал на изящную словесность, но Митя не поддался, грубо прервав:
— Когда она вам надоест, по вашим расчетам?
— Ну, какие расчеты, Дмитрий Павлович. Всегда надеешься.
Вошла Лиза с медным кофейником и двумя чашечками прозрачного фарфора в бледно-сиреневых бабочках, которые, почудилось, вот-вот вспорхнут и улетят в богатое «проклятое прошлое» тысяча девятьсот тринадцатого года.
— Благодарствую. Глядите-ка, научилась варить кофе.
— Чему еще вы ее научили?
— Видишь ли, девочка, возник сугубо мужской разговор. Сокровенный. Пойди займись… ну, прими душ, пожалуй, а? — слова его и тон были небрежно-насмешливы, но взгляд, обращенный на нее, ласкал и любовался; и она только это воспринимала и молча отвечала тем же; выскользнула из комнаты.
— На кой она вам сдалась? Забавлялись бы с Вероникой.
— Честь семьи, Дмитрий Павлович? Эк вы вскинулись, — Иван Александрович рассмеялся. — «Так пусть нас рассудит пара стволов роковых лепажа на дальней глухой поляне под Мамонтовкой в лесу, два вежливых секунданта, под горкой два экипажа, да сухонький доктор в черном с очками на злом носу». Утонченнейшая культура канула, правда? — Глаза его блеснули острым блеском. — А дедушкин парабеллум? Тоже канул?
— Чем болел философ?
— О, ничего позорного, не сифилис. Дерматоз — простейшее кожное заболевание, грибок. В два счета вылечился, в Швейцарии.
— Откуда вы все это знаете?
— От его адвоката, почти случайно. Меня интересовал тот период, преисподний, так сказать.
— Уже не интересует?
— И рад бы завязать, да как отвязаться? Мы — проклятые, Дмитрий Павлович, вы же понимаете. Родовое проклятие — как в романе ужасов.
— Почему, как вы думаете?
— Мы их не похоронили — и буквально, и образно. Трупный яд. «Господи, уже смердит», так ведь?
— Дальше следует воскрешение.
— Он любил Лазаря и сестер его. Нас — сомневаюсь. Нас, кажется, возлюбил другой.
Дедовские напольные часы с натугой запечатлели шесть ударов, Митя вышел в прихожую, набрал номер, длинные безнадежные гудки. Безнадежно. Где-то шляется, возможно, с подругой, с дружками. Милый друг. Лиза выскочила из ванной, нежно-розовая, русые волосы влажно блестят, такой чистенький, ухоженный ребенок. Разве можно обидеть ребенка? Можно. Все можно.
— Лиза, — обратился, превозмогая стыд, — что за подруга звонила Поль?
— Я не знаю, — ответила поспешно, отвернулась на секунду, да, возлюбленный в дверях. — Она сказала: подруга звонит, надо ехать.
— А о чем подруги разговаривали? Ты же слышала?
— Вчера — нет, честное слово! Я в кабинете…
— А когда — да?
— Я ничего не знаю, — плавно повела правой рукой, словно отталкивая нечто, опять повернула голову; Иван Александрович смотрел серьезно. Что-то тут не то, да ведь не сознаются.
— Ладно. Дашь мне взаймы… ну хоть рубль? Деньги забыл.
— Ага, сейчас.
Ускользнула, филолог поинтересовался:
— А как поживает ваш доктор, Дмитрий Павлович?
— Какой?.. А! Функционирует.
— Ставит опыты над розами?
— Вот именно.
— Вот, Митя, на. Может, больше?
— Нет, спасибо. О чем-то мы с вами не договорили, Иван Александрович… (О Швейцарии — шепнул внутренний голос.) Ладно, потом. Пошел.
Отворил створку входной двери, обернулся, глядят вслед, но так полны собою, друг другом. Так и надо, ведь все проходит быстро и бесцельно. Почему-то сам по себе, без вызова, подкатил и лязгнул, зазывая, лифт.
— Лучше Мити никого нет, — сказала она со страстью мести. — Я покончу с этой мерзкой историей.
— Не стоит. Он обречен.
— Как это?
— Слишком давно связался со своим паучком. Милый друг детства.
— Так что же делать?
— А ничего, — отозвался ее друг и протянул руки ей навстречу.
Митя толкнул калитку и поверх собачьей радости увидел ее: как всегда ждет на крыльце в их саду, блистающем утренней росой. Поднялась, пока он подходил, спросила беспокойно:
— Где ты был?
— Меня больше интересует, где была ты, — прошептал в облегчении и в бешенстве, понимая в эту минуту, как, в сущности, легко убить человека.
Отец пришел без мамы — в светло-серой шляпе и давно списанном на дачу габардиновом плаще серо-стального цвета («пыльник» — название детства). Он всегда одевался со вкусом, даже щегольски, насколько позволяла партийная дисциплина, то есть без экстравагантности. И с книжкой под мышкой — непременный атрибут, мощный заслон от жизни; «Занятно», — произнес он когда-то, одолев «Игру в садовника», но настольной книгой она для него не стала. Сейчас… ага, «Доктор Фаустус». Занятно. Впрочем, по застарелой привычке отец принимает одновременно несколько романов (предпочитая крупные формы), и как-то очень оригинально они в нем укладываются и взаимодействуют.
«Наши» встречали его почтительно («Крупный человек, — отзыв дяди Пети, — со значением»); отец, поговорив минут пять и раздав советы (не категорические, а так, из приличия), отправлялся в сад курить «Беломор», в моем сопровождении, разумеется. Мы в основном молчали, как промолчали всю жизнь. Под конец курения он отрывисто вводил меня в курс поисков — в таком, например, роде: жители совхоза «Путь Ильича» видели на проселке крупную овчарку черной масти с коричневой мордой… В общем, отец не терял надежды, он страстно любит животных; я тоже любил, в прошлой жизни.
Однако сегодня заговорил сразу:
— Кто-то побывал у нас ночью, — мельком взглянул на меня. — Не ты?
— Нет. Что-нибудь украли?
— Красть там, положим, нечего, но… чердачная дверь оказалась открытой. И мать как будто слышала шаги наверху… ну, ты знаешь ее сон.
Еще б не знать. У меня такой же: не сон, а бессонница.
— Какое б вы сделали одолжение, кабы уехали в Москву.
Отец пожал огромными накладными плечами.
— Она должна знать, что нужна тебе, — сказал — и закрыл тему.
Они нужны друг другу — вот что самое главное. С 43-го. Где могли встретиться молодой полковник и деревенская девочка, выучившаяся на медсестру? В госпитале, правильно, в городе Горьком, где ясные от фабричного смрада зорьки и мартовская зябкая свежесть, сосульки истекают на школьном крылечке, стон и бред, ходячие завидуют (она была хороша, очень, на фотокарточке в шляпке с вуалью — он ей подарил, — русые кудри до плеч). Но это потом, а сначала он был безнадежен, ранение в живот. Выхаживала день и ночь, мама любит вспоминать, выходила. Но почему именно его, скажи, почему? Не знаю, чем-то он меня задел, сразу. А я, кажется, знал: отец поражал (и до сих пор) абсолютным одиночеством, полной уединенностью, у него никогда не было друзей, даже просто знакомых, с которыми он встречался бы вне службы… преферанс, к примеру, или водочка, или то и другое вместе. Я даже знал рубеж его одиночества — тридцать четвертый год, арест деда: на предыдущих фотокарточках юный Павлик всегда плечом к плечу или в обнимку, всегда в единстве с белозубыми комсомольцами или комсомолочками — и сам душа нараспашку. Улыбки переходили в смертный оскал, когда я спрашивал еще маленьким: а этот? а тот? а та? Погиб, погиб, погибла… Сокурсники по Комакадемии, как правило, не умирали, а погибали: кто в позоре, кто в подвиге. Сын германского шпиона уцелел. Кое-какие догадки у меня были на этот счет, но я не смел подступиться.