детель, слыхали? Жену уводит для концовки. Зачем она тебе? Мало их, что ли?» Никита забылся, Вероника впала в легкую истерику, Вэлос понаблюдал с удовольствием и пошел на выход… хозяин догнал у лифта: «Нет, ты скажи: зачем?» — «Тогда в лесу…» — «К черту лес! Не увиливай». — «Сам не знаю, — признался Вэлос, — случилась какая-то путаница. Я хочу того же, что и он». — «У вас с ним нет ничего общего!» — «В том-то и дело, что есть. Думаешь, велика радость быть двойником такого ужасного человека?» — «Митька — ужасный человек!» — «А то нет! И вы с Сашкой зависите от него, зависите, зависите. Нет, я должен победить и побежду… то есть побеждю… гляди-ка, будущего времени нет!» Вэлос сгинул, Символист, пробормотав машинально «одержу победу», загляделся на грязноватую заоконную весну — как в детство с капелью, пахучим ветром и разноцветным хрупким корабликом в ледяной луже.
А Светлые встречали доктора в лестном качестве благодетеля, самовар закипал на белой скатерти, и томились бабушкины плюшки, играл ребенок, жена плела — не поверите! — кружево. И в такой-то благодати Семен Макарович страдал эффектом Эдгара По (или того же Гоголя): боязнью проснуться погребенным. «Вскрытие было? — уточнил сразу, выслушав известие. — А то, знаете, как бывает…» — «Ну, я думаю».
— «Нет, надо знать наверняка. А то бывает…» — «Не вдавайтесь, — посоветовал Вэлос. — Бывает». — «Но до сих пор осуждается!» — «Сегодня ночью я уже обсуждал эту проблему и заявляю: Сема, вы имеете право». — «Нет, доктор, я к тому, что сам покончишь наверняка и не очнешься замурованным…» — «И вы правы, правы. Предрассудок начался почти две тыщи лет назад, когда Он…» — «Не напоминайте мне о Нем. Самый страшный эпизод в мировой истории — воскрешение Лазаря. Хотя, может быть, придуманный?» — «Должен вас огорчить: не придуманный. Колоссальная концентрация энергии за счет…» — «Но Он же не предупредил беднягу! Представляете, как тот ожил в могиле? Фараоны — те хоть шли в гробницы добровольно». — «Я очень уважаю египетскую цивилизацию, — перебил Вэлос. — Полная сосредоточенность на летальном исходе. Как это умно, предусмотрительно и красиво». — «Нет, доктор, лучше сельского погоста в липах и березах ничего нет. Но… только кремация дает гарантию». — «Тоже верно. Не волнуйтесь, Сема, я для того и существую, чтоб облегчить переправу». — «Хорошо сказано, — одобрил Светлый, — перевозчик через подземные реки подсознания». — «Да, как вы без меня спали?» — «Без кошмаров. Этой ночью, к примеру, приснился ребенок. Похож на моего Петрушу, но не Петруша. Я сижу у окошка в своей деревне (ее уже нету на земле, затоплена), а по лугу идет ко мне мальчик в белой рубашечке и улыбается. Подходит и говорит: почем за строчку платят, козел? Проснулся. Почему „козел“?» — «Похож на Петрушу в белой рубашечке? — уточнил Вэлос. — Это вы сами. Разве не узнали?» Семен Светлый взволновался, Вэлос продолжал: «Ваша трагедия — как поэта — в раздвоенном сознании: вы вынуждены воспевать жену свою жизнь, поскольку за это платят, а обожаете вы втайне совсем другую даму — смерть».
После чая с плюшками («Может, чего покрепче, доктор?» — «Увы, дела, дела») он позвонил Сашке: «Папа в школе и мама в школе», — ответил детский голосок. Поколебавшись, связался с другом (даю последний шанс: не подчинится — пусть пеняет на себя). Друг угрюм — сидит над переводом, — и слышится стук: Полина за машинкой. Куда ни ткнись — кругом куют деньги, господа! Впрочем, разве это деньги? Это слезы. «Отвлекись, Митюша, глянь в окно». — «Ну?» — «Весна. Поехали в лес?» — «Куда?» — «В наш лес, — Вэлос запел вкрадчивой сиреной: — Снег тает, соки бродят, образуя животворящий настой, вздохнем вольно, вспомним молодость…» Вэлос умел стать неотвязной цыганкой, пиявкой, удавкой, Митюша явно заколебался, отклоняясь от перевода, оторвался от трубки, изощренным слухом уловился диалог: «Жека предлагает в Милое, поехали, а?» — «Не хочу». — «А я хочу». Пауза, в которой подразумеваются скрещение взглядов, вспышка своеволия с одной стороны, гордости — с другой. «Поезжай, куда хочешь». Попытка компромисса. «Ну пожалуйста, Поль. Меня уже тошнит от „Сыновей Али“ (перевод). — „Митя, я не поеду“. — „А я поеду!“
А в лесу — их лесу — все так и было, все дышало и трепетало, бродило и пьянило, каждая капля, как зеркальце, играла с солнцем, и почки пахли первою грозою. Но чем дальше уходили они по протоптанной рыболовами тропке (Вэлос энергично впереди, Митя задумчиво за ним), тем сумрачнее становилась местность, упал туман, и мир разбился на фрагменты причудливые, незнакомые: верхушка кроны выплывала из нежнейших паров, как воронье гнездо, малиновые лозы от прикосновения звенели стеклянными рапирами, притворялся креслицем лешего пенек, кто-то гоготал в глубине… Они шли и шли молча, и подумалось, что детский лес кружит, закружит до изнеможения и сбросит в какую-то волчью яму… Митя очнулся, Вэлос сказал:
— Самое время присесть и принять. — Тотчас из молочной мглы словно выкатился поверженный сосновый ствол. — Узнаешь?
— Ничего не узнаю.
Маленькая, чуть покатая лощина, за которой виднелись — вернее, угадывались — редеющие березы и посреди которой стоял идеальной округлости столб мерцающего влагой дыма.
— Ну как же, Мить, постреляли перед Грецией.
— Да я помню, знаю, но не узнаю.
— На пленительном пленэре с туманцем хорошо пойдет водочка. — Вэлос достал из-за пазухи удивительной красоты (и вместимости) фляжку с серебряным двуглавым орлом.
— Откуда у тебя?..
— Привет из Питера.
— Что ты там делал?
— Вот фляжечку купил, похоронил пациента. — Он отвинтил длинную пробку в виде стаканчика, наполнил, протянул. — За Медного Всадника!
Потом выпил сам и поставил фляжку в ручей; быстрый поток залепетал бурно, вскипел, встретив препятствие, и принялся омывать его ледяными прозрачными струями. А в воздухе пахнул и растворился аромат национальной отравы, поглощенный, как показалось, дымовым столбом.
— Стоит идол, — продолжал Жека, — весь позеленел, окисляется, но века простоит.
— Да, — подтвердил Митя задумчиво, — все пройдет, с русскими может случиться мутация, но идея останется.
— Идея империи?
— Лобного места, где Антихрист сражается с Христом.
— Кстати, прохожу я мимо Казанского, засмотрелся на полководцев (жалко, Суворова перенесли — на Марсовом поле он наверняка гляделся импозантнее), так вот, там странно пахнет.
— У Казанского музея пахнет атеизмом.
— Наоборот! Сквознячок такой знобкий меж колоннами, в прошлом году не так сквозило… что они там прячут, может, мощи?
— Мощи развеяны по ветру в девятнадцатом году.
— Их развеешь, а они соберутся, с такой-то энергией…
— Жека, ты поражаешь меня.
— Правда?
— Не паясничай. Зачем тебе оккультизм и вся эта чертовщина, если ты знаешь, что Христос воскрес?
— У тебя своя компания, у меня своя.
— Говорю, не паясничай.
— Эту необычную силу, — сказал Вэлос проникновенно, — я получил благодаря тебе, Митя. Вот здесь, в детстве, на этой полянке. — Словно в подтверждение столб дыма дрогнул и слегка приподнялся, обнажая русло ручья с прошлогодним листом на дне, багряно-золотым. — Эту силу ты укреплял и подкреплял своими фантазиями. С какой-то высшей точки зрения, я и есть твоя фантазия. Фантом, так сказать.
— Все ты врешь, Вэлос.
— Может, и вру. Но гипотеза любопытная: с десяти лет я чувствую зависимость от тебя, то есть от твоего воображения. А с твоими евангельскими всадниками просто изнемог. Отпустил бы ты меня, Мить.
— Свободен, Вэлос! — Митя рассмеялся в духе шутовской выходки приятеля. — Верный бес!
Вэлос тоже рассмеялся, выпили („В последний раз, — сказал Митя беспечно. — Ведь больше не увидимся?“), встретились взглядами, Вэлос снял очки: глаза черные, без блеска, непроницаемые и затягивающие. Полузабытое ощущение (детского рассвета — страха и восторга) прошло по сердцу, два мальчика в школьной форме прошли, крадучись, по тропке, кажется, мы играли в разведчиков. Один мальчик поднял пистолет, послышался тихий скрип, громче, назойливей, это скрипит старый грузовик, мы везем бабу Марфу на Ваганьково, любовь и отчаяние, такие живые и чистые, прорвавшись сквозь годы (двадцать три года), подступили к горлу. Митя сказал глухо:
— Я тебе благодарен, Женя, за воспоминание. Но больше так не делай.
— Как прикажете! — рявкнул Вэлос: поединок кончился, как всегда, вничью. — Тебе не кажется, что возле тебя слишком много любящих женщин, готовых защитить Митюшу от любых воспоминаний?
— В каком смысле много? У меня одна.
— И умершие на стреме. Гляди-кась: Марфа, Софья…
— Сонечку я не знал (ее так дед называл, папа говорил), она умерла на Соловках в тридцать пятом.
— Еще: Надежда.
— Да, Полина бабушка. В семьдесят третьем в Орле. На Троицком.
— И еще: Анна.
— Мама жива, слава Богу.
— И Полина. Какие женщины, какие красивые имена. Ты везунчик, Митя, счастливчик, ни в чем себе не отказываешь. Поделился бы с другом…
— Жену тебе, что ль, отдать? Только через труп.
— Чей труп: твой или мой? Чей выбираешь?
— Вижу, ты в ударе.
— В декадентском, Символист ударил. Был сегодня у него.
— Что он делает?
— Пьет холодное пиво.
— Слушай, Жека, а что тогда скрипело в лесу?
— Когда?
— Ну, мы играли в разведчиков.
— В „красных дьяволят“. Скелетик там скрипел, маленький такой, миленький…
— Я серьезно.
— Серьезно — ничего. Воображение у тебя жутковатое… поскрипывает. Другой бы с таким воображением долго не прожил, а у тебя друзья, друг то есть. Сидишь вот, попиваешь, закусываешь туманом… в общем, умеешь устраиваться. Смотри!
Столб дыма, словно живое существо, еще приподнялся над ручьем с серебряной фляжкой, обращаясь в шар, мартовские лучи пробились наконец сквозь толщу пара, и шар вспыхнул изнутри пепельно-красным тусклым свечением — вдруг все исчезло, лощина вмиг очистилась, стволы и ветви засверкали влажно, открылась тропинка, ведущая к реке, к плотине — переправе и далее, — в те самые селения, где люди не живут, а догнивают за оградками.