Третий пир — страница 71 из 106

— Да, отчего умер твой ленинградский пациент?

— От шелкового шнурка.

Митюша отправился к Символисту продолжать, а Вэлос, исполняя ночной план, заехал к Сашке на Разгуляй. Семейство ужинало (трое детей плюс теща с тестем плюс глухая тетка — не разгуляешься), и гость перекусил по ходу дела картошечкой с селедочкой, старики и дети смотрели с любопытством. А чай с Сашкой пили в другой комнате (всего их было две, правда, большие по метражу). Окна упирались в ломбард, где за пыльными стеклами старичок с моноклем на маленьких весах под настольной лампой вечно взвешивал золото — сколько б Вэлос ни бывал у Сашки, не переставал любоваться чудесным зрелищем.

— „Светлый ум“? — переспросил Сашка, выслушав новость. — Он так сказал?

— Сказал, сказал. Это Никита болтает.

— Ты Мите говорил?

— Зачем волновать?

— Не преувеличивай. Его особо не запугаешь. Да и чем? Лагерем? Ерунда. Наш несчастный народ до сих пор страдает манией преследования, но Митя свободен…

— Ты считаешь, ему полезно… прогуляться? Его обожаемый каторжник так и долбил: пострадать надо, пострадать надо…

— Вэлос, ты что сегодня пил?

— Водку. С Митюшей на детской поляне.

— Ну так проспись.

— Я-то просплюсь, а вы… губошлепы!.. не дадите человеку покоя. Пусть хоть кончит, уже скоро.

— Да, конечно, — согласился Сашка. — Нужно взять у него на хранение рукопись, так, на всякий случай.

— Это идея! — Вэлос задумался. — Но он не отдаст. Если выкрасть?

— Скажу честно, Вэлос, я давно предупреждал Митю, что дружба с тобой опасна.

— А он что? — заинтересовался Вэлос.

— Почему-то не может с тобой расстаться.

— У вас у всех неверное представление о наших отношениях. Не я его держу, а он меня.

— Ты ж у нас сильнейший маг и заклинатель.

— Значит, есть и посильнее, — прошипел Вэлос с раздражением и для обретения равновесия загляделся на старичка с моноклем, бережно, благоговейно, подрагивая крутым носом, оценивающего чужое золото. Сашка сказал твердо:

— Не ври. Митя чертовщиной не занимается.

— А кто занимается? Никто не занимается. Творят, выдумывают, пробуют… Эх, чаек! Завари-ка еще свеженького, а?

Сашка вышел с чайничком, ворвались детишки в чудовищных масках — лиса, киса и зайчик, у художника воображение извращенное, — запрыгали вокруг „дяди“ — „Серого Волка“: серый волк под горой не пускает нас домой! Тот ринулся к аппарату на письменном столе:

— Алло! Полина!

— Да.

— Хочешь узнать про могильные незабудки?

— Хочу.

— Буду ждать на Страстном бульваре, дом пять с мезонином, второй двор, второй этаж. — Вошел Сашка, Вэлос проговорил отрывисто и страстно сквозь детский визг: — И я хочу, Поль. Немедленно. Тебя. — Положил трубку. — Поехал, Саш. — И, не давая опомниться, деловой скороговоркой: — Насчет рукописи подумай. Серьезно. Конечно, он помнит наизусть — пока.

— Что — пока?

— Пока жив.

— Жека!..

— Меня женщина ждет…

Мстислав Матвеевич эпопею кончил. „Успел-таки“, — говорил доктор в ожидании расплаты — четыреста рублей за авторский лист, а листов пятьдесят два — тысяча двести сорок восемь страниц, ее читали в цензурных сферах („Не нервничайте, вам вредно, — говорил доктор. — Если что, передадим на Запад“. — „Не напечатают, там русофобия“. — „Да, боятся, естественно. Но Джугашвили грузин“. — „Он сверхчеловек“. — „Сверхчеловек — ангел или сверхчеловек — черт? Третьего не дано, Ницше ошибался“. — „Доктор, ваши шуточки…“).

Вэлос отправил Мстислава Матвеевича — „по нижайшей просьбе“ прогуляться и стоял у окна, с ужасом и восторгом ощущая в самом естестве своем посторонние, заимствованные, так сказать, симптомы — манию любви, преданности, рыцарства даже. Интересно было бы сейчас посмотреть на опустошенного (по закону сохранения и превращения энергии) Митьку, как он там с поэтом пьет… Она появилась в первом дворе, он забыл обо всем. Она шла крупным быстрым шагом, слегка наклонив непокрытую ярковолосую голову, развевались полы свободного черного пальто, концы алого шарфа. „Это погибель моя идет, — подумалось вдруг. — Почему я должен любить эту женщину?..“ И бросился в прихожую — натуральный Митькин порыв, даже в походке…

Она прошла за ним в кабинет сталиниста, не раздеваясь, — длинные волосы спрятаны под пальто, воротник поднят, — спросила нетерпеливо:

— Ну, что это за могила?

— Там у вас, за Никольским лесом.

Вэлос снял очки и швырнул куда-то, не глядя; отчаянный несвойственный доктору жест.

— Полина, я убил его.

— Ты? Разве ты?

— Я. Сегодня ночью гоголевед сказал, что я ищу смерти. И чужой, и своей. Своей, ты понимаешь? И возле Казанского собора…

— Да что с тобой? — перебила она строго и отчужденно, с трудом преодолевая страх, отвращение к паучку в черной коже на высоких каблуках. Однако в нелепом маскараде, как в клетке, билась душа родная и любимая — и Поль уже без колебаний устремилась ей навстречу.

15 сентября, понедельник

Я не бывал в Швейцарии, у меня нет никаких данных, кроме догадок Кирилла Мефодьевича (ну и бесчисленная беллетристика на тему „волшебных гор“, модную до войны, дает некоторое представление). Дед сжег бумаги, письма, дневник задолго до ареста, неизвестны даты, адрес доктора или название санатория, надо думать, за давностью лет уничтожена история болезни. Не дедовская „история“, с ней более-менее ясно, а другая. Другой. Так и обозначим его. Дед и Другой были русские, возможно, единственные русские среди пациентов и, возможно, общались. Хотя бы один раз (ну не простейший же дерматоз отправился лечить молодой человек в Европу, это очевидно — познакомиться воочию с новейшим учением и учителем): в трактате приведен характерный диалог с воображаемым оппонентом, употребившим трижды слова „ваш боженька“ — в духе крайнего раздражения и неприятия. Дмитрий Павлович пишет: сила нечеловеческая — не конкретизируя и не уточняя — как факт несомненный. Сила патологическая — воля к власти, переходящая в тяжкую манию (эпизод с Брестским миром, которого испугались даже соратники и который осуществлялся в согласии с немецким Генеральным штабом).

— Состояние одержимости, — говорил Кирилл Мефодьевич, — характеризуется развитием бешеной энергии, а потом ее упадком до полного изнеможения. Я наблюдал такой случай в лагерной больнице. Плахов присутствовал при подобной вспышке и предупредил в своем сочинении о готовящемся самом крупном, наверное, восстании против Творца.

Дед пошел на войну вольноопределяющимся, не сдался и под пытками товарищей в тридцать четвертом, то есть физической трусостью явно не страдал, то есть присоединился к восстанию не за страх, а за… за что? Может быть, по молодости переоценил свои силы, пытаясь задержать распространение моровой язвы (как свидетельствуют известные прецеденты, в обратном перевороте — реставрация — требуется не „рыцарь бедный“, не философ, а генерал Монк, на худой конец Наполеон с отборной батареей; нам и тут не повезло: наш генералиссимус, добив „интернационалку“ — но и церковь, и дворян, и крестьян, — возвел безумие в норму). Да и философ, судя по трактату, надеялся на реставрацию лет через сто, будто бы (добавлю от себя) такой срок исходит чудовищная энергия от набальзамированного тела.

— Кирилл Мефодьевич, обвинения против него были фантастичны или имели какую-то реальную основу?

— Реальность и фантастика здесь переплетены. Как следовало из показаний Плахова, он отказался присягать Временному правительству, не подчинился известному Приказу № 1, направленному на разложение армии и фронта, был арестован, в канун октябрьского переворота находился под следствием и освобожден матросами. Папка с его делом сгорела, он предстал чуть ли не жертвой режима, что отчасти и верно: Февральскую революцию поручик считал величайшим злом, потерей национальности.

Да, положение деда было ужасным, выбор ужасен: с одной стороны отречение государя, с другой — масонские игры Керенского и кампании, наконец, надвигающаяся третья сила — Диктатура, — цену которой он должен был знать. Направо пойти — коня потерять, налево — костей не собрать, ну а прямо — неясно, что будет. Для него ясно, и все-таки он пошел. Продутые ветрами из преисподней петроградские ночи, тени, тени, бесноватые в отсветах бесконечных костров, потрясающая картина предательства, Петр, протягивающий дрожащие руки к огню: „Не из учеников ли Его и ты?“ Он отрекся и сказал: нет». Через сотни лет — поэт с раздражающей диктатора простодушной откровенностью (в своем роде откровением): «Товарищ Ленин, я вам докладываю не по службе, а по душе: работа адова будет сделана и делается уже». Где встретились эти душеньки, в каких кругах — в ледяном, последнем? Ну ладно, поэты, философы, декаденты, интеллигенты со своей диалектикой — а где же были Максим Максимыч и капитан Тушин? И тут и там, они разделились, и тут и там. Они заразились, союзники мчались из России, как из чумной зоны — не помогал и «санитарный кордон», — боялись инфекции, которая начинала мутить головы и их солдат. Венгры и немцы задержались дольше — и поимели свои революции. Симптомы: горячечный бред, трясучка, парадоксальное, параноидальное стремление убивать ради жизни на земле. Белое войско, зараженное в меньшей степени (бешенство чуть умерялось могучей, но подспудной идеей Белого царства), однако, не смогло противостоять работе адовой — всаднику на бледном коне — и имя ему смерть, и ад следует за ним.

— Это факты, — говорил Кирилл Мефодьевич, — а вот фантастические домыслы обвинения: подсудимый, пользуясь знакомством с эмигрантами из Швейцарии, проникает в Смольный с целью убийства вождя.

— Не слабо! Почему ж не убил?

— Плахов все отрицал.

— Как вы думаете, искренне?

— Думаю, этого мы никогда не узнаем. Для себя он ни на что не надеялся, но оставались жена и сын.

Примем на минутку версию фантастическую (какой сильный сюжет: в самом «умышленном» городе на свете молодой человек с парабеллумом, осознающий свою тайную, таинственную судьбу). Полный комплект — восемь п