Столетия и тысячелетия остановленных мгновений неподвижно застыли вдоль стен, соборное дыхание человечества затаилось в переплетах, и вечность — зияющая, ледяная вечность глядела в окно, тускло озаряя философскую мысль, античный строй, святоотческие догматы и средневековую мистику, ренессансные и кризисные европейские полки, смутный угол двадцатого века, поднадоевшую в школе русскую классическую стену. Некогда, некогда было Лизе входить под эти своды, слишком спешила она воспользоваться собственным мгновением, но на седьмой полке, между прижизненными «Бесами» Достоевского и голубовато-зеленым Аксаковым, лежал и привлекал ее внимание пунцовый бархатный альбом. Потрепанная временем штучка замыкалась на серебряный замочек, а ключ хранился где-то у Ивана Александровича. «У нас с тобой нет прошлого и будущего — нет и взаимных цепей», — говорил он; и будь Лиза постарше, поискушенней да поначитанней (впрочем, нужна ли была ему такая? он сам хотел сделать ее такой, какой хотел), она уловила бы в его циничных настойчивых вариациях на тему свободы смертную тоску, вызов и желание провести судьбу, сыграть с обратным результатом. Однако в эту горячую ночь с четверга на пятницу он не устоял: «Спокон веков любопытство сгубило немало женщин и нас вместе с вами». И в красноватом сумраке ночника потекла с пожелтевших фотографий еще дымящаяся (гигантский жертвенник), самая что ни на есть русская беспощадная история.
Умершие и пропавшие без вести безмятежно глядели из своих темных аллей. Где-то там в небытие (или в другом аспекте бытия) предполагались белые колонны, пески Туркестана, беседка на берегу пруда, меблированные комнаты в Берлине, Спас-на-Крови и решетка Летнего сада, самовар на открытой веранде, концлагерь в Саксонии, сани с медвежьей полостью у «Яра», сибирские лютые дебри, вековые липы, нищие улочки Стамбула, тифозный барак на окраине Симбирска, национальная мощь Медного Всадника над Невой, кремлевские куранты, лубянские застенки, Елисейские поля и Голгофа на Соловках, волчья охота, Ледяной поход, оборона Царицына, окопы Сталинграда, Вердена, Мукдена, Перекопа, Буэнос-Айрес, Колыма, сопки Маньчжурии и царскосельские лебеди, святочные гаданья, глинобитный домик в Шанхае, Беломорканал, Южный Крест, антоновские яблоки над гнилым забором. Заупокойная.
Но вот русоволосый семилетний мальчик в матроске, с настоящим кортиком у бедра, стоит, положив руку на дедовское колено, темные глаза глядят серьезно и внимательно. Подросток в черном пиджачке, склонивши голову, так что не видно глаз под густыми прядями, — весь в порыве, в устремленности к раскрытому гробу: цветы и свечи, подушечка с орденами у изголовья, белый бархат изнутри, сухое тело в поношенном кавалергардском мундире, окостеневший старческий лик, руки сложены в последнем прощании. Группа мужчин и женщин возле железнодорожного состава, взволнованные улыбки, шляпки с вуалями, просторные пиджаки, он отдельно на высокой вагонной ступеньке, смотрит с тревожной надеждой куда-то вверх. Прошлое похоронило своих мертвецов. Впереди — конечный путь, Россия, возрождение. Родина. От дворянских гнезд, вольностей и забав сквозь трибуналы, геноцид, террор пронеслись (проползли) по мукам исторического возмездия вымороченные родные поколения, чтобы широкоплечий высокий юноша улыбался задумчиво у чугунной ограды старого университетского садика на Моховой.
После — какой-то обрыв связей, окончание истории: на следующем снимке (пустынная Сенная площадь в Питере, мокрая от сырого снега), да и на всех немногих остальных был уже тот Иван Александрович, которого знала Лиза (дневной, как она называла про себя, в ночном прорывалось нечто ей непонятное — нечеловеческое, как она сказала). Так вот, в Ленинграде: настоящий мужчина, хоть и очень молодой, слегка насмешливый, слегка угрюмый, одинокий, в рафинированной атмосфере успеха и иронии. Юношу из сада и мужчину на Сенной разделял отрезок года в полтора. Лиза стремительно пролистала плотные фиолетовые страницы, чтобы вернуться назад и опять взглянуть и смотреть на своего ровесника, стоящего в выцветших пятнах сентябрьской светотени.
— Иван, неужели это ты? Ну почему меня не было тогда! — нечаянный упрек неизвестно к кому.
— Ты есть сейчас, это надежнее… хотя как сказать… — Иван Александрович улыбнулся и поцеловал ее в плечо. — Налюбовалась? — протянул руку за альбомом.
— Нет, погоди. Когда это?
— Второй курс. Восемнадцать лет.
Не в характере Ивана Александровича было терпеть что— либо вообще, но вот уже два часа как пустились они в дальние странствия и он терпеливо вел ее по перекресткам международного ада, много курил, говорил неторопливо: «Мамина тетка Татьяна Андреевна (пышноволосая красавица в кружевной шали) умерла в приюте в Константинополе… двоюродный дед Владимир Петрович (гвардейский офицер в эполетах) исчез в девятнадцатом… кузина Машенька… погибла…» — «А это кто?» — «Угадай». — «Неужели Марья Алексеевна?.. И вот эти детишки…» — «Да, Борис и Глеб». — «Ой, Иван, эти детишки стояли у траншеи…» — «К тому времени они подросли». — «И Клотильда?» — «Возможно. Да, шпиц». — «Иван, они похожи на тебя на маленького!» — «Глупости!» — «Нет, похожи!»… Лиза, без остатка отдающаяся каждому мгновению, давно позабыла бы, где находится, закружилась бы в крестах и аллеях бархатного поминальника, кабы его рука не обнимала ее за шею; это горячее прикосновение давало ощущение жизни. Она оторвалась наконец от юного открытого лица, чтоб взглянуть на окружение, и сразу узнала Аркашу.
— Это и была ваша подпольная организация?
— Она самая.
— А что было первого января пятьдесят седьмого года?
— Праздник. Новогодняя ночь, — спокойно ответил Иван Александрович, но она сразу почувствовала: горячо.
Семь человек (четверо ребят и три девушки) стояли под липами, улыбались напряженно в объектив. Иван Александрович в центре, но, как всегда, словно бы отдельно, поодаль, однако на этот раз не один. Лицо стоявшей рядом с ним девушки странно светилось в древесном сумраке, его черты выцвели, почти растворились в белесой мути дешевой фотобумаги, да молодой блеск глаз, крупные губы в улыбке, черные косы, переброшенные на грудь, на белую кофточку с короткими рукавами «фонарик» выдавали что-то… да, счастье. Она прижималась круглым плечом к руке юноши в полосатой футболке.
— Она любила тебя.
— Любила.
— А как ее звали?
— Верой.
— И где она сейчас?
— Умерла.
В страницах поминальника смерть, но какой странный свет и навек остановлено движение к нему.
— Как жалко! А когда она…
— Вскоре. На Новый год.
Лиза вздрогнула, быстро повернулась к Ивану Александровичу, взглянула в упор.
— Ты убил ее первого января, да?
— Однако! Ты меня считаешь способным… — Иван Александрович усмехнулся. — Любопытно.
— Но почему же Аркаша сегодня… Отчего она умерла?
— Разбилась. Бросилась с балкона.
— Вот и живи тут со своими мертвецами! — Лиза отодвинулась сколько могла от него, села, натянув шелковистый мех на грудь и прижавшись спиной к дореволюционному Гете в тяжелых холодных фолиантах.
— Я с ними редко вижусь, — беспечно откликнулся Иван Александрович. — Лежат они себе под замочком.
— Как ты их до сих пор не сжег.
— Может, и надо бы, но они мне уже не мешают.
Иван Александрович встал, натянул джинсы, достал из стола новую пачку сигарет, закурил и присел на подоконник.
Хорош и молод он был на загляденье. Лиза, как всегда, загляделась — с тяжелой злостью и непонятной тоской сейчас, но глаз отвести не могла. Он говорил лениво:
— Звери начинают каждый день жизнь заново, а мы наказаны памятью и воображением, то есть душой. Перерождение человечества возможно лишь при условии освобождения от этого пустяка.
— Зачем нам перерождаться? — отрывисто спросила Лиза.
— А разве тебя не учили, что человек создан для счастья, как птица для полета? С душой не получается. Вот освободимся и полетим к черту на рога, гордо, как буревестники.
— Ты уже летишь, охота ж обо всем человечестве беспокоиться?
Иван Александрович засмеялся, прошелся по комнате — все оживленнее становился он, — снова сел на подоконник, закурил. Как в театральном действе, в нужный момент рабочий сцены (какой-нибудь пьянчужка-хлопотун) включил луну, и потусторонне засияло небо за его спиной.
— Сын одного плотника уже пытался.
— Что пытался?
— Побеспокоиться о человечестве — бесполезное занятие, — Иван Александрович произнес несколько слов, кажется, по-немецки.
— Что?
— Сегодняшний бас — как он пел: «Приди, мой сладостный крест». Только Крест Ему и остался. И все. Больше ничего.
— Иван, ну как же! Ты читал: пришла Мария Магдалина и увидела Садовника. Он ведь ожил… или нет?
Он молчал, она чувствовала, как из «дневного» состояния он переходит в «ночное», тайное, куда ей нет доступа. Ну и не надо, отмахнулась бы беспечно, но — не сегодня. Сегодня что-то случилось… Да, слепые дети и браслет. И зачем они ездили в Новый Иерусалим!
— Он — ожил, — наконец сказал с ударением на слове «Он», сухо, словно констатируя факт, и тем самым поразив ее бесконечно: неужели правда?
— Ты точно знаешь?
Засмеялся.
— Точно?
— Ну что ты, Лиза, как ребенок.
— Но ведь тогда, Иван, все по-другому, все-все другое, понимаешь?
— Понимаю, по-другому. Раз есть другой, значит, есть и Он.
— Другой? Какой другой?
— Да не слушай ты меня.
— Но я хочу знать.
— Я предупреждал, что терпеть не могу мистики. Да, освободился, давно, от всей этой так называемой «мудрости» и «страдания». — Он обвел глазами книжные полки, альбом на полу. — Все сжег, и даже специального огня не понадобилось возжигать. «Дело прочно, когда под ним струится кровь».
— О чем ты говоришь? — какой-то холодок страха все сильнее охватывал ее, все сильнее.
— Ни о чем.
— Но ты же… послушай, ты сберег фотографии, читаешь, пишешь, ничего ты не сжег, не ври!
— Да, красота. На нее рука не поднимается. И потом: больше мне здесь делать абсолютно нечего. Занимаюсь красотой.