Третий пир — страница 98 из 106

— Где жених?

— Воистину странно! — воскликнул пораженный хозяин. — Входите и присоединяйтесь.

Уже предчувствуя конец, Митя вошел в предзакатную комнату.

— Но где жених? — и присутствующих перед закатом словно опалил жар бичей.

— Мы не знаем.

Он повернулся от них к дверям, хозяин закричал:

— Погодите! Да разве Вэлос жених? Тут что-то да не так! (Митя, не отрываясь, глядел на него.) Нет, он не жених, и она не невеста, а чья-то жена, с обручальным кольцом на правой руке. Может быть, ваша жена?

— Была моей.

— Ну так что же вы?

— Я не хочу жить, — ответил он себе, забыв обо всех.

— Митька, пошли!

— Погодите! Она ушла с юношей… был же еще и юноша.

— Алексей Божий человек, — процедил левый. — С Бежина Луга, что на Святой Руси. Так что не отчаивайтесь.

— Не святая и в отчаянии, — вмешался правый, — подземная, потаенная — и все-таки Русь!

— А была ли она? Или миф? Или на зеленом лугу, где Восток встречается с Западом, строится Новый Иерусалим, точнее Вавилон? Так! — левый.

— Да разве уже сказано последнее слово? Разве мы всего лишь избранный навоз для будущих братских могил на братских лугах? — правый.

— Погибающий — и все-таки избранный, — сказал Митя уже при дверях. — Только избран он не на брачный пир.

— Погодите! — хозяин налил красное вино в серебряные стаканчики. — На какой же пир избран русский народ?

— На смертный. Принять удар сатаны.

— И принял?

— И принял. И погиб.

— Вы так уверены?

«Уверен!» — хотелось сказать, но отчего-то не выговорилось.

Итак, подпольный жених уполз в подполье, покойник не состоялся, трагедия, как у нас водится, кончалась разговорами, и национальная водочка никак не превращалась в кровь. Закатные лучи на Садовом кольце (а где ж тот сад? совсем близко, наискосок, через улицу, через двенадцать лет! в полуподвале, где снимали они убогий угол в распахнутый майский сад!), Символист, инвалид, «запорожец».

— Куда теперь-то?

— Прощай, дядя. Герцен рядом.

— Аж жалко. Очень вы мне, ребята, понравились.

— Взаимно. За какой подвиг получил свою душегубку?

— Горел в танке на Орловско-Курской дуге, — и канул в закатный огонь не сгоревший дотла на Бежином Лугу русский воин, ребята побежали через улицу, где наискосок в минувшем цветущем подвале… Митя бросил на ходу:

— Ладно, Никит. Я поехал главу кончать.

Никита кинулся за ним, не догнал, долго глядел вслед — кому? чему? какому тайному промельку? — наконец выразительно выругался, встряхнулся — и загудел, воскресивши свои горькие останки только на третий день. А пропащий друг его уже творил новую главу, он безумно спешил: ведь она на крыльце, в их саду, в их вечном саду, ждет его, как всегда.

Ее не было, меж тем как он отчетливо ощущал, что отпетая парочка разбежалась; он ощутил это в переломное мгновение, когда смотрел через Садовое кольцо на старый дом с полуподвалом: еще одна душа была у них на двоих, еще не разорвалась она в пролитой крови. Митя вздрогнул и захохотал. Он гонялся по Москве-матушке с немецким пистолетом за любовником своей жены — жалкий дурак Апокалипсиса, вышедший на битву с сатаной (пошлая пародия на дурачка и чудо-юдо).

— Иисусе Христе, Сыне Божий, — пробормотал нечаянно, отчаянно, сквозь смех, — помилуй мя грешного! — детскую, бабушкину еще молитву. — Верни мне душу!

Ее не было, благоуханная, в цветах и птицах, пришла отчаянная ночь. Помилуй нас, грешных. Он поднялся на заметенное снегом крыльцо в другую, возлюбленную ночь. «Узнаю возлюбленную по пряди волос». Он попросил ее распустить волосы, и школьная коса рассыпалась по плечам ее и рукам, по лоскутному одеялу взлетающими яркими паутинками, каштаново-красными, драгоценными на ощупь прядями. И несостоявшийся покойник забавлялся этими и всеми прочими вполне доступными драгоценностями («Спутались они давно, года два уж, наверно. Причем она сдалась сразу, с первого захода») — картинка для Мити абсолютно противоестественная, как если б не Поль, а сам он возлежал в обнимку с милым своим дружком в каком-то падшем подлом тупичке, где воздуху не хватает… что-то поднимается, тянется из детства (нет-нет да и грянет школьный хор: «За детство счастливое наше спасибо, родная страна!»), из того счастливого алого детства, когда под бабушкину молитву, «под салютом всех вождей» что-то связало его на всю жизнь с покойником (что-то, как-то, где-то — уникальная, гениальная, как выражался Вэлос, Митина память в отношении детского друга нет-нет да и давала странный сбой).

Испугавшись возобновления давешнего припадка с браслетом, он одним духом, мимо ночных демонов, вновь взбежал на заметенное крыльцо: миновать веранду, узкий коридорчик, не удержаться и взглянуть на картинку — евангельский пир над дверью (что-то связало его на всю жизнь с этой брачной горницей, где готовилось убийство и распахивалось оконце в бессмертный сад) — и шагнуть через порог, чтобы навеки окунуться в ослепительно детский синий взор. «А по воскресеньям мы ходили к родителям на Троицкое». — «Поленька! — поразился Митя тому, о чем давно знал. — А ведь ты совсем сирота!» — «Вот еще! — возмутилась Поль и умоляюще сомкнула узкие ладони. — А бабушка?» — «Да как же вы жили-то?» — «Очень хорошо». — «Да на что вы жили-то?» — «Бабушкина пенсия, во-первых». — «Это сколько?» — «Это много». — «Сколько?» — все надо было знать о ней, все ее прожить и сохранить: воскресный звон над могилами, какую-то цыганку, напугавшую их с сестрой в детстве, отрадный печной жар и сундук в бедной кухне… «Двадцать два рубля». — «Да как же можно втроем…» Поль улыбнулась ему снисходительно, как ребенку, и он замер, завороженный. «Очень даже можно. Бабушка сторожила и мыла полы. И мы с Зиночкой мыли. И потом не забудь: нам прихожане помогали одеждой». — «Я не забуду». — «К тому же из бабушкиной, то есть папиной родни, уцелели две сестры и три брата». — «А сколько всего было у бабушки братьев и сестер?» — «Девять». — «А мамины?» — «Они считались кулаки, померзли под Магаданом. А у родителей — вдруг туберкулез. Вообще… — Поль задумалась, сквозь сиротские лохмотья словно открывался какой-то новый, высший смысл ее красоты. — Нам не повезло с происхождением: духовенство и крестьяне». (Русским детям вообще не повезло с происхождением.) — «Я никогда ничего про тебя не забуду». А нынче кто-то сказал, что они решили пожениться. Не успеют! Правая рука проворно проскользнула в кармашек сумки и наскоро обласкала маленького немецкого друга. Идеальный, без осечки друг (точно в сердце!) возник сразу после слов Никиты, будто годы дожидался в подвале подсознания, в каком-то адском его уголке… продуманная связь чердака, коридора, шкатулки, ключика в тумбочке — напротив райского оконца, золота, роз и лилий… «А я б его убил» — как бы не так, радость моя! Безнадежно. Ученик в вечерней горнице не виноват: не он, так другой. Никто ни в чем не виноват, и сатана — ничто, пустота, смерть — не виноват. Он не существует сам по себе, а запрограммирован во всех Божьих тварях, в Божьем замысле о мире, стало быть… надо же идти до конца… он есть и в самом Творце! Последние слова Митя произнес громко — и звездные небеса не разверзлись, стояла прежняя благодатная тишь. Да, человечеству не повезло с происхождением, сознательно или бессознательно оно идет к самоистреблению — и в первую очередь устала жить и ждать христианская раса. Во имя грядущей свободы — последней пустоты — христиане расщепили материю и доказали, что Бога нет. Да что мы — Сын Божий не смог выжить в нашей борьбе за существование и пошел на смертную иерусалимскую Пасху. И мы еще построим Новый Иерусалим: какие Голгофы, Мюнстеры, Магаданы, Манхэттены и Закаты Европы развернутся в эсхатологическом катаклизме, когда сам воздух, вода и земля станут смертью и наш навоз самоистребится поголовно. Ведь каждый из нас более или менее через свои подвалы, уголки, тупички, светлицы и горницы нет-нет да и пропустит зверя в распахнутый и уже порядком загаженный сад: спутались-то мы давно, с первого захода, в золотоносном раю, в вечной листве человеческого детства.

В отношении данного эпизода гениальная память человечества дает странный сбой, но надо же идти до конца: эта страшная заря, эта вечная листва, эта смерть в золотых розах и лилиях и мы, злые дети, вышли из единого Творца. Нет сатаны — есть ущерб и изъян в Отце нашем. «Боже мой! Боже мой! — закричал Возлюбленный Сын на кресте. — Почто Ты Меня оставил?» — тысячелетний крик в ночи.

Всегда и во всем он шел до конца — бессонные ночи, бессмертные всадники и слово в борьбе вечности со временем, — шел до конца, а конца не было: была тайна. В ночи, как во сне, мелькнуло искаженное смертной мукой лицо. Он слышал этот крик, видел это лицо — не воображал, а, как ему казалось, вспоминал — еще ребенком его поразил и полюбил он навсегда образ Бога страдающего. И не нам, жалким детям, помочь, защитить, спасти: Бог знал, что умрет, и хотел умереть, и умер. И тут начиналась тайна, и были женщины, которые ничем не могли помочь, но они до конца были с Ним и пришли к Нему на третий день (русские называют этот день Воскресением).

В тишайшей тьме послышались шаги, легкие, быстрые… он сидел на крыльце, окруженный зверьем, вертел в руках парабеллум и ждал… шаги приблизились — смех и голос, — миновали калитку, забор, улицу, миновали жизнь его и исчезли в отчаянной ночи. Помилуй мя грешного, верни мне душу. И последним усилием, мимо ночных демонов, мимо пустоты — зияющей стальной дырки — он в третий раз поднялся на заметенное снегом крыльцо. «Сегодня мы должны стать мужем я женой. Ведь ты сказала, что согласна?» — «Да». Она отвернулась. Он коснулся ее лица, и мгновенное прикосновение прожгло жаром. Все отдать, ничего не жалко, жизнь ей отдать!.. Он взял ее пылающее лицо в руки, заставил повернуться. Она плакала. «Ты что?» — в ужасе прошептал он. «От счастья. Ведь лучше уже не будет?» — «Будет, — он впервые ощутил в себе слезный дар — ее дар. — Любимая моя». Она приблизила раскрытые уста и принялась целовать его, нежно и осторожно, в уголки губ. Он боялся шелохнуться, отзывчивые слезы смешались на лицах, глаза сияли в глаза, обнаженные души задрожали навстречу друг другу, соприкоснулись, и он вдруг узнал мысли ее и желания, как свои. Любовь, и смерти нет.