Взял ее на руки, в шепоте и поцелуях, подошел к дивану, не боясь сделать что-то не так, ведь они были одно целое и умирали от желания убедиться в этом. Поспешно разделись, лаская друг друга, она распустила волосы и легла на лоскутное одеяло, он встал на колени, склонился над ней и проник в нее. В алом пекле ослепительно детский синий взор сквозь золото кудрей, он отвел рукой драгоценные на ощупь пряди — и звериная морда в последней судороге бросилась в глаза. Митя застонал, прижав к груди маленького стального друга, и повалился на ступеньки; любимое зверье отозвалось тревожным воем.
И третья попытка не удалась. Значит, никогда. Никогда теперь он не сможет вспомнить, подняться на крыльцо в свою любовь: меж ними стоял, нет — лежал, дружок-покойник, душа разрывалась в муке, а там, в потаенной комнате, за брачным пиром, за райским садом, завоняло трупом; а там, наверху, на чердаке, лежала раскрытая тетрадь:
«На острове Патмос Иоанн Богослов видел четырех всадников нашей цивилизации. Они прошли перед ним и скрылись в блеске и бедности, в рассвете и ущербе будущих тысячелетий. Но один всадник вернулся. „И увидел я отверстое небо, и вот конь белый и Сидящий на нем. Он облечен в одежду, обагренную кровью. Имя Ему: Слово Божие… и воинства небесные следовали за ним на конях белых.
Собирайтесь на великую вечерю Божию, чтобы пожрать трупы царей…“ Иоанн перечисляет — малых, великих, свободных, рабов — всех, кто поклонился зверю и его изображению. „И увидел я зверя“ во главе воинств земных, „собранных, чтоб сразиться с Сидящим на коне“. Здесь глухо упоминается и некий „лжепророк“ — очевидно, наместник сатаны на земле, подставное лицо, на протяжении столетий принимавший разные имена и личины. Как бы там ни было, конец Иоанну известен: „Оба живые брошены в озеро огненное, горящее серою“.
А прочие „убиты мечом Сидящего на коне, исходящим из уст Его; и все птицы напитались их трупами“.
Тайна Всадника в порфирородной плащанице на белом коне — тайна Слова Божьего, Логоса, Иисуса Христа, убитого в Иерусалиме. Эта тайна — в Его возвращении и победе над сатаною во всех нас, свободных и рабах, малых и великих, во всех, кто принял „начертание зверя“.
Армагеддон! Не мир — но меч, не любовь — но смерть, не Брачный Пир Преображения — но Страшный Суд Конца! Так пусть же грянет грозная вечеря Божия и сметет наш навоз в огненную серу!
Почто же медлишь Ты — мы устали ждать, — почто не возвращаешься победить зверя и его подставных лиц? Или Ты не можешь уничтожить сатану, не уничтожив при этом и Себя? Нет и нет, не могу поверить! Или недостойны мы жертвенного огня твоего и навек оставлены тобою? Тысячелетний крик в ночи, в пустоту, в ничто, где ничего нет. Нет ответа, нет среди нас на земле ни одного избранного, которому Господь наш, Отец наш мог бы подать знак».
Я подхожу к дивану, хочу откинуть ватное одеяло (лоскутное, с преобладанием красных пятен) и не могу. В окно, в узкую щель между занавеской и рамой, кто-то подглядывает, действие этого взгляда ощущается все сильнее, все упорнее, не выдерживаю и открываю глаза. Возле койки стоит Лиза и смотрит на меня со странным выражением. Со страхом!
Поднялся, прошел по палате, коридору, ступенькам, вышел в сад. Шаги за спиной — как предчувствие будущего.
— Она умерла? — спросил я, не оглядываясь.
— Нет, что ты! — Лиза забежала вперед, схватила меня за руки. — Ты что?
— Зачем ты приехала?
— Забрать документы из МГУ. Но вообще — к тебе.
— Зачем?
Я вырвал руки, мы уставились друг на друга, до меня дошло, что я в пижаме и тапочках на босу ногу. Да ладно. Конечно, она приехала спасать и соединять, детский сад.
— Я сказала Поль, что расскажу тебе про Вэлоса. Вот она и ушла.
— Ну и что?
— Я во всем виновата.
— Брось. Какое это теперь имеет значение?
— А что теперь имеет значение?
Купол Николы в липах, левый придел, мерзость запустения и лежащий в груде кирпичей пистолет.
— Что теперь имеет значение? — повторила Лиза.
Я войду, открою, достану, спрячу в карман сумки, постою напоследок, созерцая разноцветные останки одежд и жестов на стенах, отлично сохранившуюся напротив царских врат пурпурную усмешку Люцифера над нашей тайной свободой.
Забыв обо всем, я пошел куда-то по дорожке, а Лиза закричала вслед:
— Митя, ты должен сказать, что, наконец, имеет значение?
Да отстаньте вы все от меня! Она не умерла и родит маленького черненького Вэлоса, которого будут нянчить мамочка и сестра с племянницей; сирота вырастет и наделает дел. Я обернулся и сказал рассеянно:
— Одно-единственное дело имеет значение, но оно не для детей.
— А, я уже не ребенок, — Лиза вдруг рассмеялась, но не весело, и продекламировала со школьным пафосом (с насмешкой над этим пафосом): — «Дело прочно, когда под ним струится кровь».
— Кто это сказал?
— Народный поэт.
— Тебе кто это сказал?.. Этот… как его… супермен твой?
— Ну.
— Погоди, я халат пойду надену. Побеседуем.
Тот же осенний исход, золото лучей, багрянец ягод и зеркало вод. Та же глушь да тишь, так же горят купола. Еще тысячи лет пройдут, и в безбрежном мертвом потопе отразится последнее солнце. Впрочем, я верю в социальный прогресс, верю, черт возьми, в человека: общими усилиями мы это дело ускорим.
— По какому же поводу Иван Александрович потревожил классическую социал-демократическую тень? Или это тайна?
— Наверное, тайна. Но не для тебя, — ответила Лиза, и нежное чистое лицо ее будто потемнело.
— Я — могила. Так что же милейший доктор филологии?
— Он убийца.
Вот оно! Лиза продолжала говорить, старинная русская ненадежная глушь — все эти сады, воды и купола исчезали в поземке пятьдесят седьмого года, нездешним холодком того церковного придела повеяло вдруг, я увидел московский двор, черную толпу и юношу в белой рубахе на коленях возле трупа.
— Митя, скажи, — Лиза глядела так, будто от меня зависит все; я уже понял, зачем она приехала. — Скажи, он ненормальный?
— Господин со сдвигом, конечно, но… в обычном смысле — вряд ли.
— А в необычном?
— В необычное нельзя входить безнаказанно. Кажется, могла убедиться.
— Но ведь ему достаточно было руку протянуть — и она бы жила. Он стоял и смотрел. Что такое садист? Нет и нет! Если уж на то пошло, я его соблазнила… тут что-то другое. Я не понимаю.
Да уж, понять… я отчего-то все больше и больше волновался; эта безобразная история действовала не на сознание, а рождала отклик на периферии души, засыпанной сором повседневности.
— Что он сам сказал?
— Что я из него вытянула: ему было интересно. Интересно! Представляешь?
— Представляю: из породы «кающихся дворян», — отмахнувшись от «необычного», я вступил на путь «психологии», — из хаоса тогдашних побуждений он назвал тебе самое отвратительное, цинично, с вызовом, со сладострастием саморазоблачения.
— Он хотел меня проверить?
— И это тоже. Пойдешь ли ты с ним до конца. В общем, не такое уж он чудовище.
— Да? Ты так думаешь?
— Да другой бы и забыл… эпизод. Уговорил бы себя и забыл. Сверхчеловека не вышло.
— Ты говоришь пренебрежительно, с презрением.
— А, декадент. Испугался последней свободы.
— То есть… умереть?
— Знаешь, не мое это дело.
— Митя!
— Ну, сработал инстинкт свободы, извращенный до крайности. Он ведь эмигрант? Наша утопия многих и многих оглушает этим комплексом. А вообще-то все хороши, и тут и там. Братство — окаянство в смысле древнейшем, библейском.
— Но как можно освобождаться за счет других?
— Только так и можно, другого способа не придумали. Взгляни на мировую историю.
— В истории я не очень.
— Все на крови. Утешаемся: тысячелетние муки и пути имеют целью вернуть к нам Бога. А если наоборот: не вернуть, а освободиться от Него — вот путь человечества.
— Зачем освобождаться-то?
— Да может, душа — Его образ и подобие — навязаны нам насильно. Ну не хочет звериная морда преображаться в лик и плюет на бессмертие. Недаром всей жизнью своей человек стремится этот непостижимый образ, это невыносимое подобие исказить, даже истребить. Как правило, бессознательно, но отдельные особи принимают вызов… А знаешь, не слушала б ты меня, у меня сегодня нервоз.
— Иван не сможет забыть, — сказала Лиза отрывисто. — Ему напомнит мужичок в ватнике.
— Кто-кто?
— Ему приснился сон.
Ах, сон! Ну конечно, сон. Куда ж от снов деться нам, одиноким смертникам, заключенным в свои души, как в потаенные камеры? Кто-то заглянет сквозь решетку — кто? Уже весеннее полнолуние заливало камеру, но за окном продолжалась поземка и медленно удалялся по заснеженному дворику российский Мефистофель в ватнике.
— В ту же ночь арестовали его подпольный кружок.
— Подпольный кружок?
— Студенты собирались и читали Евангелие.
Господи Боже мой! Неужто я так угадал, так попал в точку в неоконченном своем украденном романе?
— Он заложил?
— Нет. Но здесь какой-то кошмар, вот именно пункт его помешательства. Он считает, — она помолчала, я вгляделся в измученное лицо: падший ангел в полуголом саду. — Он думает… даже не думает, а… ну, не знаю… какая-то сделка, что ли, с мужичком-уголовником. Но ведь это сон, Митя, скажи!
— Голубчик мой, — сказал я с нежностью, как ребенку, погладил руку… нет, уже не ребенок. — Ведь ты не погубишь себя?
— Что? — она вздрогнула.
— Ты к нему не вернешься?
— Уже вернулась.
— Вы виделись?
— Я не могу без него жить.
— Черт знает что!
— Не могу! — повторила с яростным упрямством, и страсть ее — чужой огненнокрылый Эрос — вдруг накатила на меня и отхлынула упругой воздушной волной. — Еще посмотрим, кто кого погубит. Я не боюсь… ни мужичков, ни паучков. А ты? Что ты тут делаешь?
— Болею.
— Эх, ты! Уступил.
— Лиза!
— Уступил, уступил! Она сама сбежала, не побоялась. А у тебя действительно есть дедушкин пистолет?