Третий прыжок кенгуру (сборник) — страница 43 из 46

Правду говоря, не все уж так безбоязненно распространялись, иные и в обстановке широкой гласности старались сдерживаться. Так, на всякий случай.

Что касается дел внутренних, то тут судили обо всем, признаться, безоглядно и безапелляционно, критикуя всех и вся. И только наотмашь. Тут не стеснялись, слов не выбирали, деятелей недавнего прошлого не жалели, не миловали.

И еще была излюбленная тема разговоров на дачной лавочке – творческие замыслы. Один собирался писать роман, непременно роман. Материала-то за долгую журналистскую страду накопилось с избытком. И замысел подходящий складывается. Надо только выносить. И вынашивал, вынашивал будущий романист, вынашивал…

Другой более расчетливо соразмерял убывающие силы, грезил только повестью или, если дело пойдет, циклом повестей.

Третий, не мудрствуя лукаво, прикидывал засесть за нечто вроде мемуаров или – попроще – за записки. Скажем, «записки из глубинки».

Четвертый, не особенно перегружаясь, тихохонько разбирал и приводил в порядок немалый архив. С удивлением наталкивался на поразительные документы и свидетельства, ярким светом озарявшие иные эпизоды прошлого, казавшиеся теперь чудовищными.

И, конечно, ветераны пера с особым пристрастием и даже ревностью следили за текущей печатью, за работой тех, кто явился на смену.

И тут их сугубое внимание привлекал юный Подколокольников. Поджарый, как гончая, отличавшийся мобильностью, неутомимостью, что особенно ценится в оперативном газетчике. Быстрота, с которой он работал, поражала не одних ветеранов, а и видавших виды старших коллег.

Многие и в добром деле склонны высмотреть некую изнанку. Так, один из старых зубров ехидно прошамкал насчет удивительной оперативности молодого журналиста: «Борзой, за пятерку зайца в поле догонит».

Ради справедливости скажем: не за одними деньгами гнался Подколокольников, хотя за ними тоже гоняться приходилось, ни у кого они не лишние, более того, нравилось печататься, будоражить общественность, быть на слуху, пользоваться вниманием.


Многие журналисты, мечтающие о литературном поприще – кто не мечтает! – считают газету школой. Некоторые даже догадываются, что и ее, как всякую школу, надо кончать. В самом деле, не вечно же сидеть на школьной скамье. Серафим это не столько осознал, сколько почувствовал.

Освоившись на областном поприще, Подколокольников, как уже было сказано, толкнулся к нам с очерком. Успех окрылил. За первым очерком появился, в столичных журналах и газетах второй, затем и третий и так далее. За очерками пошли документальные повести, появилась переделанная в повесть и упоминавшаяся «Алла Константиновна».

Чаще и чаще в ту пору стал наш Серафим наведываться в столицу. И меня не обходил. Непременно дарил свои книжечки с самыми лестными надписями, рассыпался по малейшему поводу в благодарностях. Я радовался успехам подопечного и в меру сил старался содействовать.

Вскоре Подколокольникова заметила и столичная критика. Пошли рецензии, в основном одобрительные, а затем его имя вошло в так называемую «обойму», что означает его окончательный переход из приготовительного класса журналистики в литературу. Школа, как и положено, была окончена. Теперь Серафиму предстояло стать совсем самостоятельным человеком, упрочиться в жизни, остепениться и даже обзавестись домом и семьей.

Ободренный похвалами, Подколокольников бросил торить тропу в документалистике, посчитал, запаса материала и живых наблюдений хватит на всю жизнь. Засел за повести и романы.

И тут ему сопутствовала удача. Книги выходили одна за другой, иные предварительно публиковались в толстых журналах. Словом, имя его было уже на слуху не только в литературной среде, а и у наиболее активных читателей.

Известность Подколокольникова упрочилась в несколько стремительных лет. И материального достатка он достиг, можно сказать, завидного.

И внешне к этому времени заметно переменился: округлился, заматерел, из юноши вышел в солидного и даже представительного мужчину. Отпустил бородку и усы под Николая Второго. И бородка, и усы некоторым образом облагородили его скуластенькую физиономию с явно подгулявшим носом, сплюснутым у переносицы и потому высокомерно вздернутым. Это придавало его облику несколько задиристый и даже высокомерный вид.

В один из погожих зимних дней он влетел ко мне без предварительного звонка румяный, радостный, готовый, по его собственному призванию, обнимать каждый столб. Причиной возбужденно-радостного настроения, как я полагал, являлась редкостная творческая удача. Но ошибся. Серафим не стал томить и тут же с энтузиазмом выложил:

– Поздравь, женюсь! На королеве! Прямо по известной пословице: если грабить, то банк, если жениться, то только на королеве. – И позвал на свадьбу, имевшую быть в одном из самых известных столичных ресторанов.

Я, стреляный воробей, скептически улыбнулся про себя, мне почему-то припомнилась старая мудрая шутка, гласившая, что примерно в такой же ситуации предстал перед своим учителем Сократом некий античный юноша вместе с милой избранницей и обратился со словами: «Учитель, я хочу жениться на этой девушке. Дай совет». Мудрый Сократ будто бы, оглядев молодых людей, изрек: «И в том и в другом случае будешь жалеть».

Я не стал смущать Подколокольникова, не пересказал этой шутки. Зачем? Счастья, как бы много его ни было, всегда человеку недостает, а несчастий при любых обстоятельствах через край. Так устроена жизнь.


Женившись, Подколокольников обосновался на жительство у жены буквально по соседству со мной, на одной из самых маленьких улиц города. На ней всего-навсего пять домов, а перед ними превосходный парк, разбитый три десятилетия назад толковым ландшафтным архитектором. Рощицы, кустарники, радующие глаз полянки, в центре парка овальный, как блюдечко, пруд, в котором с ранней весны и до ледостава черно от уток. Помимо них плавают еще два величаво-надменных лебедя. А еще в парке кривые тропинки, пробитые в высокой траве гуляющими, придающие совершенно сельский вид этому городскому кварталу.

Парк так разросся, пышные кроны деревьев так вольно раскинулись, что здесь и в самое пекло хватает и света, и благодарной тени.

Вот на тропинках этого уютного парка в первое время, как Подколокольников поселился по соседству, мы едва ли не ежедневно прогуливались, вели разговоры, делились новостями.

Мой Серафим шел и шел в гору. Вместе с успехами и материальным достатком рос и его авторитет в литературных кругах. Насчет авторитета я, может, и не точно выразился, но вес в писательской организации он набирал и набирал.

Вскоре его избрали членом бюро наиболее творческого объединения, а потом ввели и в редколлегию того журнала, в котором он начинал выходить на всесоюзную турбину.

Это, надо признать, не побудило его почить на лаврах, а наоборот, на мой взгляд, стимулировало творческую активность. Ежегодно то в одном, то в другом журнале появилась его новая вещь. Парень работал на зависть продуктивно.

Близкое соседство то и дело сводило нас носом к носу. Созвонившись, а иной раз и без этого, мы после долгого корпенья за столом выходили навстречу друг другу. Сходились у пруда или в другом месте, это уж как придется, и бродили по парку, коротая время в разговорах. А говорить было о чем.

В те застойные годы ошеломляющих новостей было не как ныне, но все же они были. И говорить о них открыто не очень было принято, а все же говорили. И даже смело говорили, неприязненно судили, хотя и не пространно, прибавляя к случаю: «Чего бояться, теперь не сажают».

А все равно побаивались. Сажать-то не сажали, но хватало и других весьма и весьма крутых мер – могли исключить, выгнать, а то и выдворить…

Впрочем, будем справедливы, к крутым мерам прибегали не слишком часто.

Нас с Подколокольниковым они миновали. Да и поводов к этому мы не давали. Нет, не мирились со всем подряд, язвили и осуждали очевидные нелепости, намекали на некоего Бармалея («Это что за Бармалей лезет там на Мавзолей»), не стояли незыблемо на известной гегелевской платформе – «Все разумное действительно, а все действительное разумно».

Целиком оставляли это философам, им по штату положено. Но они, философы, не больно-то осмысливали окружающее, занимались другими делами.

А нам с Подколокольниковым и литературных забот хватало. И житейских дел полно было.

Со временем наши прогулки сделались менее регулярными. Даже редкими, случайными. Жизнь во все вносит поправки.


Не только встречаться, а даже и перезваниваться мы стали реже с тех пор, как Подколокольников обзавелся добротной дачей в писательском поселке километрах в тридцати от города.

Поселок тихий, вдали от железной дороги, да и шоссейная магистраль проходит в стороне. Так что посторонний народ забредает редко. Для уединенной жизни, в какой нуждается работающий писатель, лучшего места не сыскать.

Дачу Серафим перекупил у неожиданно начавшей бедствовать писательской вдовы. При муже она жила безбедно и беззаботно.

Ее покойный супруг не был особенно плодовит в творчестве, выпустил от силы пяток книг, пылил в основном статьями и бойкой публицистикой на злобу дня.

Зато покойный успевал в другом – в делах общественных. Занимал несколько выборных должностей и невыборных, то есть назначаемых, был членом разных редколлегий и редсоветов. Привычно занимал свое, как бы пожизненно закрепленное за ним место в президиумах. Жил определенно безбедно и в обстановке привычного для застойных лет комфорта. Стычки и разные неприятности бывали и у него, кто от этого избавлен, но они не колебали, ничего не меняли в его положении.

И семья его нужды не ведала. На жизнь хватало даже с некоторым избытком, и всяких благ перепадало достаточно. А уважительное отношение, демонстративно рассыпаемое, начиная с литфондовской обслуги и кончая цедеэловскими привратниками, убеждало недалекую женщину в незыблемости достигнутого положения.

Не знала бедная женщина, не ведала, что чего-чего, а незыблемости наша быстротекущая и непостоянная действительность гарантирует менее всего даже сильным мира с