Подколокольников почувствовал себя посаженным на горячую сковородку. Неожиданный поворот в разговоре покоробил его, но в то же время, если говорить правду, и несколько пощекотал самолюбие.
Его дача стоит не двадцать пять и не пятьдесят, а даже за сто, и в заветный кабачок он имеет доступ. Значит, по всем параметрам – не мелюзга. А это, что ни говорите, прибавляет самоуважения и уверенности.
Вернувшись из командировки, Серафим пересказал мне этот анекдот. Пересказал так, что я понял: сделал Подколокольников и для себя кое-какие выводы.
На случившейся вскоре прогулке – Серафим сидел в городе, отписываясь для газеты, – легко вздохнув, посетовал на то, что и на этот раз мимо носа проехала Государственная премия. А ведь заслужил, заслужил. Вслух не сказал, но вздохом, интонацией голоса дал понять.
И тут же утешился.
– Ничего, близок и мой черед.
И в порыве откровенности посвятил в то, что в Правлении имеется список очередников на премии, в котором он, это ему точно сказали, продвинулся в первый десяток. Близок час торжества!
В Союзе писателей, как и во всяком порядочном учреждении, немало разных тайн. И как во всяком учреждении, эти тайны выпархивают из кабинетов, бродят по коридорам, выскальзывают на улицу, разносятся, словно подхваченные студеным ветром листья осени, далеко-далеко. Вплоть до тихих уголков провинции, где, кажется, кроме сводок о севе, уборке и заготовках, о выполнении разных планов и тьмы сведений для Госкомстата, ничем другим и заниматься недосуг. А вот поди ж ты, занимаются, интересуются. Да еще как!
В провинцию-то, даже самую далекую, столичные новости доходят иной раз куда быстрее, чем, скажем, до меня. Доводилось в этом убеждаться самому. И не раз.
Да и откуда мне знать новости. С утра сажусь за работу, после обеда позволяю себе часовую прогулку, а затем читаю. Сейчас так много всего выходит, что читаешь-читаешь, а непрочитанного все больше и больше. Хоть караул кричи!
Но и я не живу без новостей. То позвонит приятель и сообщит что-то поразительное, то сосед порадует чем-то сногсшибательным.
Хотя и реже в последние годы, но, наезжая город, и Серафим балует самыми-самыми. Внезапно, как и сегодня, раздастся вдруг требовательный звонок, аппарат у него, что ли, особенный, и в трубке раздастся ломающийся характерный басок:
– Не надоело пахать? Прошвырнемся?
И мы как прежде, в пору наибольшего сближения, отправляемся бродить по нашему парку. Бродим, бродим, иной раз забредем далеко по Университетскому до смотровой площадки. А то, если время позволит и настроение явится, спустимся к реке, иногда махнем в парк культуры и отдыха. Посидим в кафе, поглазеем на гуляющих.
О многом перетолкуем, короб всяких новостей вывалит Подколокольников. Не буду их пересказывать, тем более что Серафим доверял мне одному, часто под секретом.
Думаю, и сказанного достаточно, чтобы составилось представление о том, что Серафим Игнатьевич Подколокольников стал человеком весьма осведомленным и даже влиятельным. Не всякого так вот за здорово живешь станут и в наши дни пичкать не очень расхожей информацией.
– А слыхал ли, Николаич, – начинал, обращаясь на провинциальный манер, очередное посвящение в тайну Подколокольников.
Провинция, надо сказать, крепко сидела в нем, хотя Серафим и чувствовал себя вполне столичным жителем, но провинциализм свой с некоторых пор нарочито демонстрировал. Усвоил: нечего тут стесняться.
Вы спросите: для чего демонстрировать? Отчасти для того, чтобы быть на отличку, не теряться в общей массе. А еще, чтобы не утрачивать первородства, присущей с младенчества своеобычности. Ведь там, в провинции-то, только и жива подлинная самобытность. Там для писателя-деревенщика сохранился неисчерпаемый кладезь живого материала, на котором пиши хоть романы, хоть повести, не говоря уж о рассказах и злободневных очерках. Неиссякаемым источником и пользовался Подколокольников постоянно. Помимо редакционных командировок ежегодно по доброй воле и родственному влечению наведывался в родительский дом. Случалось, на все лето закатывался.
Возвращался переполненный впечатлениями и замыслами. Каждый раз его так и распирало от свежих наблюдений и рождавшихся замыслов.
После возвращения из родных краев Серафим летел прямо ко мне, иногда позабыв предварительно позвонить. Прихватывал «деревенские сувениры» – соленых грибков, при этом хвастал – «мать великая мастерица насчет солений, квашений, маринований», – баночку меда, авоську ядреных яблок отменных отечественных сортов: антоновки, синапа, воина, каких в наших магазинах сроду никто не видывал, хотя там, в глубинке, не знают куда девать – скоту скармливать вынуждены, а то и в землю закапывать, торговля кроме импортного «джонатана» ничего и признавать не желает.
«Сувениры» лишь предлог для встречи. Наскоро сунув их моей жене, Подколокольников тащил пройтись по парку. И прямо с порога начинал делиться мучившими его наблюдениями и обуревавшими замыслами.
– Писать надо по-живому, по-живому, – глотая слова, уверял он, – это литературное старичье от лености выдумало, что непременно следует отойти на приличное расстояние от того, что происходит у тебя на глазах, дождаться, пока все уляжется в сознании, пока душа впитает. Все это бред. Бред! Вспомни тридцатые: «Люди из захолустья», «Время, вперед!», «Большой конвейер» или та же «Соть» – написаны по-живому. Поэтому и время в них клокочет, не утихает по сей день. А теперь забыли свое славное прошлое, постарели, одышкой маются, на подъем тяжелы, вот и выдумывают всякое. От корней оторвались. В безвоздушном пространстве пребывают. А корни главное, почва родная нужна. У меня и корни и почва. Они питают, хорошо питают. И будут питать.
Подколокольников с некоторых пор все напористее разносил стариков. Прямо не говорил, но прозрачнее прозрачного намекал, что старики окопались на давно облюбованных позициях, заняли ключевые посты, склерозировали сосуды творческого союза, не хотят уступать места молодым. А пора, пора! Все равно деваться некуда, поупираются, потянут еще и уступят, обязательно уступят.
По жару, с каким все это произносил Серафим, ясно было, что уступить должны ему. Никому другому. Тогда и дела пойдут.
– Пятый год идет перестройка, а чем ответила литература? – как-то делился Подколокольников. – Тощенькими брошюрками! Да и за них взялся от силы пяток авторов. Остальные выживают, прикидывают, обмозговывают. А точнее говоря, гадают – в какую сторону повернет, что и как выйдет…
Серафим признался, что, прожив лето в родном краю, засел за многоплановый роман-хронику, в котором намерен отобразить ход перестройки, рассказать все как есть по правде – что получается и что не получается, как иные сбиваются, отступаются, кто-то совсем сходит с дистанции, а кто и снова выбивается на торную дорогу.
Хроника, как он определял, должна быть равнозначна самому ходу жизни. Самой правдой должна быть!
Такой замысел излагал мне Подколокольников еще год назад. С тех пор мы с ним, почитай, и не виделись. В городе он появлялся в случаях крайней необходимости. И не задерживался лишней минуты. Отзаседает, с кем надо увидится, в машину и на дачу к письменному столу.
За весь год мы, может, раза два всего и перезванивались.
Из коротких разговоров я знал, что Серафим, как он сам говорил, «гнал» роман о перестройке. Его уже торопили с ним в журнале и в издательстве, с которыми он заключил договора.
И летом в родной деревне он продолжал «гнать» свой роман, списывая иные эпизоды прямо с натуры.
Вернувшись из родных краев, никакими «сувенирами» на этот раз не побаловал, прямо с вокзала укатил на дачу.
Я, разумеется, и сетовать не думал, понимал, как тяжело отрываться от горячей рукописи. И не ждал от него ни визита, ни звонка. Поэтому и явились для меня полной неожиданностью этот ломающийся басок в телефонной трубке и снисходительная ирония, по которой я догадывался, что Серафим ухватил-таки удачу – то ли закончил роман-хронику, то ли еще что по-крупному обрадовало его.
– Треба прошвырнуться, – властно настаивал Серафим.
Что делать, раз треба. Деваться некуда, придется идти.
Шел на встречу с Подколокольниковым и гадал: для чего ему так срочно я потребовался? Чем-то он поделится со мной?
То ли новость какая распирает его, то ли муки творчества одолевают и необходим совет или приспичило выговориться. То ли житейская ситуация захлестнулась тугим узлом?
Как скоро выяснилось, ни то, ни другое, ни третье – ни одно из моих предположений не подтвердилось.
– Понимаешь, Николаич, сон преподлейший приснился. Измотает, измочалит, если не выговорюсь.
Я недовольно поморщился: добро бы по делу оторвал в такой час от письменного стола, а то сон. Вот тебе и треба?!..
Преуспевающий прозаик, человек с положением может позволить себе любую прихоть. Скромному труженику пера остается терпеть.
Серафим, видимо, перехватил мою недовольную гримасу и повинился:
– Ты уж прости, колом в голове засело. Чувствую, если не выложу, так с занозой в мозгу и буду ходить. А мне, понимаешь, роман о перестройке гнать надо, времени в обрез.
Подколокольников взглянул на меня скорбно-умоляюще, я обреченно кивнул:
– Давай, давай…
– Сны чаще всего бывают путаные, бессвязные. Снится, снится, а открыл глаза, тут же все улетучилось, рассеялось как дым, и вспомнить нечего. А на этот раз все четко, предельно ясно, логично, стройно, не без некоторых, конечно, алогичностей. Сон все же. Но целая повесть во сне сложилась. Даже будто и со значительным смыслом. Будто кто в подарок нашептал.
– Редким счастливцам выпадали такие подарки. Пушкину, Грибоедову, Гоголю, Булгакову… И оказывались кстати.
– В другое время и мне бы, может, в самый раз такой подарочек, а сейчас нет. Сейчас это бесовский искус. Чувствую, только для того, чтобы в сторону отвлечь, с пути сбить. Одного зайчика уже за уши держу, а вот тебе второй. Давай-ка хватай второго, а первого выпусти. За двумя зайцами, сам знаешь… Нет, не поддамся, не поддамся ни за что, – с твердостью повторил он.